Вглядимся в ткань довлатовского текста, в его узоры, образованные коннотациями.
Один из сквозных мотивов в “Шофёрских перчатках” — мотив “ряжения”, балаганного переодевания, пародийной подмены. Он задан уже в заглавии. “Шофёрские перчатки” — это “перчатки с раструбами. Такие, как у первых российских автолюбителей”. Их надевает рассказчик, решившись изобразить царя — основателя города на Неве. Почему эти нелепые предметы должны вызывать ассоциации именно с одеянием первого русского императора — бог весть. Забавно обстоит дело с “царскими” брюками:
“— А брюки? — напомнил Шлиппенбах.
Чипа вынул из ящика бархатные штаны с позументом.
Я в муках натянул их. Застегнуться мне не удалось”.
Но ряженый — не только рассказчик. По-своему не лучше (не хуже) его выглядит и ленфильмовский кладовщик, бывший зэк Чипа: “Из-за ширмы появился Чипа. Это был средних лет мужчина в тельняшке и цилиндре”. Такая деталь, как ширма, придаёт происходящему вид и смысл театральной сцены.
Шлиппенбах хотел снять фильм-обличение в жанре высокой сатиры. Вместо фильма получилось шутовство, балаган с карнавальным лжецарём. Но печальный результат был запрограммирован изначально, культурной мифологией, связанной с образом Петра Великого: ещё в начале петровского правления после возвращения Петра из первого европейского путешествия по России поползли слухи, что государя “подменили немцы”. Другой подтекст довлатовского рассказа — легенды о появлении призрака Петра Великого. Самая из них известная рассказывает о том, что призрак “державца полумира” явился будущему императору ПавлуI и предсказал потомку трагическую смерть. Нелепая фигура в шофёрских перчатках и расстёгнутых штанах, расхаживающая по улицам Ленинграда, — гротескное воплощение и слухов о “подменённом” самодержце, и легенды о Петровом призраке.
Дополнительную гротескность и комизм образу ряженого Петра — “Довлатова” придаёт биографический факт, хорошо известный читателям из других произведений автора. Довлатов — сын еврея и армянки — играет русского царя. Да и внешне, не считая высокого роста и атлетической комплекции, на царя-преобразователя герой-повествователь вроде бы мало похож. Об этом свидетельствует реплика Шлиппенбаха:
“Гримёрша Людмила Борисовна усадила меня перед зеркалом. Некоторое время постояла у меня за спиной.
— Ну как? — поинтересовался Шлиппенбах.
— В смысле головы — не очень. Тройка с плюсом. А вот фактура — потрясающая.
При этом Людмила Борисовна трогала мою губу, оттягивала нос, касалась уха.
Затем она надела мне чёрный парик. Подклеила усы. Легким движением карандаша округлила щеки.
— Невероятно! — восхищался Шлиппенбах. — Типичный царь! Арап Петра Великого…”
Так на кого же всё-таки похож играющий царя рассказчик — на самого государя или на его чернокожего сподвижника и пушкинского предка Абрама Ганнибала?
Аллюзии на пушкинские тексты ещё не раз встретятся в “Шофёрских перчатках”. Ну, например: “С Невы дул холодный ветер. Солнце то и дело пряталось за облаками”. Это слабый отголосок строк из поэмы “Медный Всадник”:
НадомрачённымПетроградом
Дышалноябрьосеннимхладом.
Плескаяшумноюволной
Вкраясвоейоградыстройной,
Неваметалась, какбольной
Всвоейпостелебеспокойной.
Ужбылопоздноитемно;
Сердитобилсядождьвокно,
Иветердул, печальновоя.
Замечание “К этому времени мои сапоги окончательно промокли” напоминает о строках этой же поэмы, посвящённых несчастному Евгению: “…подымался жадно вал, // Ему подошвы подмывая”. Внешнее сходство прослеживается, но более значимо несовпадение смыслов: поэма Пушкина повествует о трагедии, рассказ Довлатова — об абсурдной истории.
Как свидетельствуют воспоминания повествователя, ему вообще никогда не везло в актёрском ремесле. В детстве он, усердно размахивая руками, изображал на школьной сцене лыжника и был принят за хулигана. В зрелые годы на новогодней ёлке в редакции он играл Деда Мороза:
“Я дождался тишины и сказал:
— Здравствуйте, дорогие ребята! Вы меня узнаёте?
— Ленин! Ленин! — крикнули из первых рядов.
Тут я засмеялся, и у меня отклеилась борода…”
Актёрские неудачи героя-повествователя — это ещё один сквозной мотив рассказа.
Другой смысловой лейтмотив “Шофёрских перчаток” — обманчивость слова. Почти всё сказанное значит не то, что значить должно. Сотрудник Ленфильма, ставящий фильм о Петре Великом, носит русское имя “Юрий” и шведскую фамилию “Шлиппенбах”, как и один из полководцев КарлаXII — заклятого врага русского императора. Выражение “супружеские обязанности” понимается как “трезвый образ жизни”:
“Недаром моя жена говорит:
— Тебя интересует всё, кроме супружеских обязанностей.
Моя жена уверена, что супружеские обязанности это, прежде всего, трезвость”.
На вопрос рассказчика, сколько пива брать, Галина отвечает:
“ — Я пива не употребляю. Но выпью с удовольствием…
Логики в её словах было маловато”.
В конечном счёте разные дополнительные смыслы сводятся к общему смыслу — обманчивости статуса персонажа, его эфемерности, ложности избранных поз и позиций. Повествователь, соглашающийся сыграть роль в “диссидентском” “подпольном” фильме, когда-то служил в лагерной охране, то есть был карающим орудием советской власти, ему очень несимпатичной. (Нужно, впрочем, сделать оговорку — охранял он уголовников, а не политических заключённых.) Рассказчик в довлатовском произведении интеллигент, и ему положено испытывать священный трепет под сенью Ленфильма — этой отечественной фабрики грёз. Он и вправду такое чувство испытывает: “Между прочим, я был на Ленфильме впервые. Я думал, что увижу массу интересного — творческую суматоху, знаменитых актёров”. Далее эти ожидания расшифровываются, и оказывается, что они — не более чем пошлые и игривые фантазии: “Допустим, Чурсина примеряет импортный купальник, а рядом стоит охваченная завистью Тенякова”.
Обманчив не только человек, но и место, в котором он оказывается. В Таврическом дворце, где когда-то, до большевистского переворота, заседала Государственная дума, теперь секретарь обкома КПСС “пропесочивает” журналистов. Ленфильм на поверку напоминает не храм муз, а “гигантскую канцелярию”. Обличающий русское беспробудное пьянство и задумавший снять сцену “Монарх среди подонков” Шлиппенбах пару часов назад пил разбавленный спирт в компании повествователя и бывшего уголовника по кличке Чипа. А через пару минут он будет прихлёбывать подогретое пиво в окружении этих самых “подонков”. “Дискредитирована”, комически вывернута наизнанку и тема “великих людей”. О таких замечательных личностях ностальгически вспоминает Чипа: “Пока сидел, на волю рвался. А сейчас — поддам, и в лагерь тянет. Какие были люди — Сивый, Мотыль, Паровоз!..”
Вообще, отбрасывание и осмеяние лжегероики, обличительства и назидательной позы — тоже сквозной мотив, прослеживающийся среди коннотаций рассказа. Негодующий пафос Шлиппенбаха неоправдан отнюдь не потому, что вокруг всё хорошо. Советская жизнь, рисуемая Довлатовым, довольно-таки мрачна, более удручающа, если не смотреть на неё с юмором и если не писать о ней с иронией. Но стремление к обличению, притязание на дар пророка необоснованно и ничем не оправдано. Автор рассказа любил повторять, что хуже одержимого обличителя советской власти и стойкого антисоветчика может быть только столь же яростный пропагандист этой самой власти и её идеологии.
В известном смысле слова, все, изображенные в “Шофёрских перчатках”, равны. Как равны они, когда стоят в очереди за пивом, — повествователь, Шлиппенбах, специалист по марксистско-ленинской эстетике, доцент театрального института Шердаков, “человек кавказского типа в железнодорожной гимнастёрке”, ”оборванец в парусиновых тапках с развязанными шнурками”. Здесь интеллигенты оказываются рядом со своим народом. Но понятно, что сия сцена социальной гармонии, венчающая рассказ Довлатова, — горько-иронична.
Как известно, сказка — ложь, да в ней намёк. Рассказ Довлатова — вроде бы как бы быль. Но он таит не один “намёк”, в его ткань искусно вплетено множество самых разных смыслов.