Антитеза Маруси и Шухаева входит в сквозной для "Колымских рассказов" контекст постижения мира культуры, искусства, судьбы творческой личности, проходящих, а чаще постыдно не проходящих испытание лагерем.
Рассказ "Галстук" ярко воплотил в себе важные особенности творческой манеры Шаламова. Здесь происходит редукция развернутых описаний, на место которых выдвигается мозаика выведенных скупыми красками эпизодов, где внимание сосредотачивается подчас на "второстепенных" предметно-бытовых деталях, а также на речевых ситуациях, для которых характерны предельная ясность синтаксических конструкций, динамичность диалогической ткани. "Документальный", подчас представленный в призме литературных ассоциаций эпизод заключает у Шаламова масштабные обобщения о русском характере, исторических корнях и конкретных проявлениях его деформации.
"Прокуратор Иудеи" (1965)
Данный рассказ является начальным в сборнике "Левый берег", названном так по месту на Колыме, где располагалась больница – единственное спасение заключенного. Это произведение, в котором упоминается об активном сопротивлении осужденных, может считаться "эпиграфом" ко всему сборнику, этой "книге о живых – рассказу о сопротивлении, о размораживании замерзшей души, обретении, кажется, навсегда утерянных ценностей"[15] . Кульминацией "Левого берега" станет "Последний бой майора Пугачева", а итогом – рассказ "Сентенция".
Рассказ "Прокуратор Иудеи" открывается эпически детализированной экспозицией, рисующей прибытие в бухту Нагаево парохода с "человеческим грузом" "пятого декабря тысяча девятьсот сорок седьмого года". В документальной достоверности бытовых зарисовок "кадровых войск", "приисковых машин", процесса выгрузки заключенных, в перечислении названий больничных пунктов "в Магадане, Оле, Армани, Дукче" сквозь подчеркнутую сдержанность авторского слова обнажается трагедия человеческой жизни, которая утратила всякую ценность в новом, колымском измерении: "Мертвых бросали на берегу и возили на кладбище, складывали в братские могилы, не привязывая бирок…".
Повествовательная часть начинается с изображения характера заведующего хирургическим отделением больницы для заключенных Кубанцева, бывшего фронтовика. Как и в "Последнем бое…", здесь возникает соотнесение военной и лагерной реальности – в воспоминаниях персонажа о вычитанных у одного генерала словах о неспособности фронтового опыта "подготовить человека к зрелищу смерти в лагере". За внешним социальным благополучием героя (семья, "офицерский полярный паек") уже с первых эпизодов проступает его внутренняя растерянность перед "слишком большим грузом", обрушенным на него Колымой, перед всезаглушающим "запахом гноя". Эта обонятельная подробность предстает здесь в расширенной временной перспективе, в призме последующих воспоминаний Кубанцева, а также в авторском психологическом комментарии: "Запахи мы запоминаем, как стихи, как человеческие лица. Запах этого лагерного гноя навсегда остался во вкусовой памяти Кубанцева…".
По контрасту с "растерявшимся" Кубанцевым в рассказе выведена личность Браудэ, "хирурга из заключенных, бывшего заведующего этим же самым отделением". Это характерный для "Колымских рассказов" образ врача, глубоко постигающего "изнаночную" сторону лагеря. Балансируя на грани небытия ("тридцать седьмой год вдребезги разбил всю судьбу"), между десятилетним "сроком за плечами" и "очень сомнительным будущим", Браудэ из последних сил стремится устоять, сберечь человечность, он "не возненавидел своего преемника, не делал ему гадости". Во внутренней жизни персонажа автор распознает мучительную борьбу памяти, сохраняющей основу личности, и лагерной инерции самозабвения: "Жил, забывая себя… ругал себя за эту презренную забывчивость". Оппозиция памяти и "презренной забывчивости" станет ключевой в художественном содержании рассказа.
Изощренность техники новеллистического повествования проявилась в том, что на переломе сюжетного действия в рассказе неожиданно повторяется экспозиционный план: "Пятого декабря тысяча девятьсот сорок седьмого года в бухту Нагаево вошел пароход "КИМ" с человеческим грузом…", – но повторяется с существенным приращением смысла. От количественного уточнения о "трех тысячах заключенных" автор устремляется к воскрешению памяти о бунте, поднятом заключенными в пути, и о том, как "при сорокаградусном морозе… начальство приняло решение залить все трюмы водой". Со страшными последствиями этой расправы в виде "отморожений третьей-четвертой степени" и столкнулся Кубанцев "в первый день его колымской службы".
Воссоздание подоплеки лагерного эпизода становится у Шаламова импульсом для углубленного исследования лабиринтов индивидуальной психологии, механизмов человеческой памяти. Память Кубанцева выдвигается в центр художественного изображения. Ее "избирательное" действие раскрывается в том, как спустя годы после работы на Колыме он мог в подробностях вспомнить многих заключенных, "чин каждого начальника" и "одного только не вспомнил" – "парохода "КИМ" с тремя тысячами обмороженных заключенных". Лживая, неверная память становится результатом целенаправленного воздействия Системы, деформирующей личность. И, таким образом, в рассказе выстраивается по нисходящему принципу нравственная иерархия различных восприятий лагеря с точки зрения меры сохранения памяти: Автор-повествователь – Браудэ – Кубанцев.
В последних строках произведения внезапно, в согласии с законами новеллистического жанра, возникает литературная ассоциация с рассказом А.Франса "Прокуратор Иудеи", которая существенно расширяет горизонты авторских обобщений.
В рассказе Анатоля Франса "Прокуратор Иудеи" (1891) показана жизнь Иудеи в I в. н.э. Знатный римлянин Элий Ламия после двадцати лет разлуки встречается с бывшим прокуратором Понтием Пилатом. Автором подробно описаны детали внешнего и внутреннего облика Пилата, сохранившего "живость", "ясность ума"[16] , не ослабевшую память. В разговоре с Ламием он отчетливо припоминает обстоятельства своего правления: восстание самаритян, планы закладки акведука, рассказывает о том, как вопреки своему "человеколюбию" под натиском толпы иудеев вынужден был принимать решения о казнях… Однако "неудобное" прошлое из памяти Пилата вытесняется: от частичного рассеивания этих картин ("Однажды мне сказали, что какой-то безумец, опрокинув клетки, изгнал торгующих из храма") до полного забвения. Психологически подробно передается реакция Пилата на слова Ламия о "молодом чудотворце" из Галилеи, об Иисусе Назарее, который "был распят за какое-то преступление": "Понтий Пилат нахмурил брови и потер рукою лоб, пробегая мыслию минувшее. Немного помолчав, он прошептал: – Иисус? Назарей? Не помню".
В рассказе Шаламова эти евангельские и литературные ассоциации выводят изображение на уровень символических обобщений, дают ключ к трактовке авторской нравственной позиции, емко сформулированной в заглавии. Параллель с Пилатом указывает на авторскую оценку беспамятства Кубанцева и многих подобных ему прошедших через Колыму людей как нравственного преступления, заслуживающего самого сурового суда, – преступления, которое восходит к многовековому, повторяющемуся в разные исторические эпохи опыту предательства, к Пилатовой практике "умывания рук".
"Последний бой майора Пугачева" (1959)
Это произведение заметно выделяется из всего "колымского" цикла выдвижением на авансцену личности героического типа, не сломленной лагерем и одерживающей моральную победу в сопротивлении Системе.
Экспозиция рассказа имеет многоуровневый характер. От передачи особого мироощущения северного края, с характерным для него замедленным течением времени ("так велик… человеческий опыт, приобретенный там"), автор обращается к зарисовке широкого исторического фона 30-х гг. Это эпоха, утвердившая восприятие обычного человека как безгласной жертвы – и в обществе, и в лагере, где "отсутствие единой объединяющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов", обреченных на бессмысленное уничтожение, ибо они "так и не поняли, почему им надо умирать". Но лагерная среда уже в начале рассказа увидена в своей неоднородности. На фоне всеобщего растления особенно выделялись заключенные из потока "репатриированных" – вчерашние фронтовики, "командиры и солдаты, летчики и разведчики" – "люди с иными навыками… со смелостью, уменьем рисковать", не желающие усваивать роль порабощенных жертв.
При переходе к основной части повествования автор обнажает механизмы рождения этого текста, отходит от литературной условности, разрушая иллюзию гармоничной завершенности произведения, и создает эффект документальной достоверности всего изображенного за счет совмещения различных точек зрения на события: "Можно начать рассказ прямо с донесения врача-хирурга Браудэ… с письма Яшки Кученя, санитара из заключенных… или с рассказа доктора Потаниной…".
Смысловым и сюжетным центром произведения становятся перипетии подготовки и осуществления побега "бригадой" майора Пугачева. Из полуобезличенной лагерной массы автор выделяет личность Пугачева, в самой фамилии которого звучат дальние отголоски русского бунта, и начинает ее изображение именно с психологических характеристик, подчеркивая способность героя понять, осознать реальное положение в лагере и сделать самостоятельный и решительный выбор: "Майор Пугачев понимал кое-что и другое. Ему было ясно, что их привезли на смерть… Понял, что пережить зиму и после этого бежать могут только те, кто не будет работать на общих работах…".