"Мы" - краткий художественный конспект возможного отдаленного будущего, уготованного человечеству, смелая антиутопия, роман-предупреждение. Но в то же время - и сегодня это очевидно - вещь остросовременная, которая самым радикальным способом "работает" в наши дни на перестройку. Написанный в 1920 году, в голодном, неотапливаемом Петрограде, в обстановке военного коммунизма, с его вынужденной (а часто и неоправданной) жестокостью, насилием, попранием личности, в атмосфере распространенного убеждения о возможности скорого скачка прямо в коммунизм, роман погружает нас в то будущее общество, где решены все материальные запросы людские и где удалось выработать всеобщее, математически выверенное счастье путем упразднения свободы, самой человеческой индивидуальности, права на самостоятельность воли и мысли.
"Как всегда, Музыкальный Завод всеми своими трубами пел Марш Единого Государства. Мерными рядами, по четыре, восторженно отбивая шаг, шли нумера - сотни, тысячи нумеров, в голубоватых юнифах, с золотыми бляхами на груди - государственный нумер каждого и каждой. Я и - мы, четверо, - одна из бесчисленных волн в этом могучем потоке. Слева от меня 0-90 (если бы это писал один из моих волосатых предков тысячу лет назад, он, вероятно, назвал бы ее этим смешным именем "моя"); справа два каких-то незнакомых нумера, женский и мужской.
Блаженно-синее небо, крошечные детские солнца в каждой из блях, не омраченные безумием мысли лица..."
Это общество прозрачных стен и проинтегрированной жизни всех и каждого, розовых талонов на любовь (по записи на любого нумера, с правом опустить в комнате шторки), одинаковой нефтяной пищи, строжайшей, неукоснительной дисциплины, механической музыки и поэзии, имеющей одно предназначение - воспевать мудрость верховного правителя, Благодетеля. Счастье достигнуто - воздвигнут совершеннейший из муравейников. И вот уже строится космическая сверхмашина - Интеграл, долженствующая распространить это безусловное, принудительное счастье на всю Вселенную...
Читая роман, прослеживаешь и замятинские литературные истоки, его, так сказать, генетический код. В даровании писатели стебель, уходящий корнями, прочными и почвенными, в глубь России, родной Лебедяни, уникально соединился, сросся в живой органике с богатейшим европейским привоем. Гоголь, Лесков. Щедрин, конечно, Достоевский и тут же - Свифт, Уэллс, Анатоль Франс. Отсюда и два русла творчества. Густое, самоцветное по слогу, сказу и гротескное изображение старой России ("Уездное", "Алатырь", "На куличках"), впрочем, в иных случаях и неподдельно-поэтическое, со словом, крепким и хрустким, словно тамбовская антоновка (так написан, например, волшебный рассказ 1923 года "Русь", на который Замятина вдохновили рисунки Кустодиева). И сатирические, памфлетные картины "каменной, асфальтовой, железной, бензинной, механической страны" - технократического Запада, Англии начала нынешнего столетия ("Островитяне", "Ловцы человеков").
В романе "Мы" оба эти русла соединились, высвечивая неожиданное, непрошеное будущее.
Роман вырос из отрицания Замятиным глобального мещанства, застоя, косности, приобретающих тоталитарный характер в условиях, как сказали бы мы теперь, компьютерного общества.
Характерен в этом смысле упрек, брошенный Замятину, ого творчеству в целом со стороны рапповской критики: "Восставая против "островитян", "уездного", косности мещанства вообще, Замятин восстает лишь против одной, наиболее заметной и наиболее, ненавистной самому автору, части буржуазного быта. Именно: Замятии восстает против механической размеренности жизни, против штампа, когда люди, как муравьи, одинаковы"14. Но не это ли самое составляет сущность и пафос романа "Мы"?
Это памятка о возможных последствиях бездумного технического прогресса, превращающего в итоге людей в пронумерованных муравьев, это предупреждение о том, куда может привести наука, оторвавшаяся от нравственного и духовного начала в условиях всемирного "сверхгосударства" и торжества технократов. Разбирая "Мы", А. Воронений говорил: "Замятин написал памфлет, относящийся не к коммунизму, а к государственному, бисмарковскому, реакционному рихтеровскому социализму. Недаром он перелицевал своих "Островитян" и перенес оттуда в роман главнейшие черты Лондона и Десмонда и не только это, по и фабулу"15.
Однако русская революция, гражданская война и эпоха военного коммунизма внесли свои поправки в сверхдальние прогнозы писателя.
Он столкнулся в России, которую его современник вскоре назовет "кровью умытая", с насилием, принуждением, гигантским количеством жертв. Замятин стал свидетелем огромных геологических, тектонических сдвигов, когда отдельная личность (судьба которой всегда оставалась в центре внимания нашей классики) перестала быть самодовлеющей ценностью. Крушение традиционного гуманизма, обоюдная жестокость, какая только и может быть явлена именно в гражданской, то есть братоубийственной войне (на эту тему "Рассказ о самом главном" - 1923 год); машина подавления инакомыслия (напоминающая "бюро хранителей" в романе "Мы"), святая, но наивная вера в счастливую возможность едва ли не немедленно, сейчас растворить "я" в миллионах "мы" (об этом - почти вся пролетпоэзия тех лет: "Все - мы, во всем - мы, мы - пламень и свет побеждающий, сами себе божество, и Судья, и Закон" - В. Кириллов; "Мы - одно, мы - одно, мы - одно..." - А. Крайский; "Мы и Вы - едино Тело. Мы и Вы не разделимы..."" - И. Садофьев и т. д.) - все это амальгамой вошло в ткань замятинской книги.
Еще не ведая, а лишь предугадывая, какие тернии впереди и какие жертвы будут принесены во имя прекрасной, но отвлеченной умозрительней цели, Замятин стремился, в меру своих возможностей, пусть еретически, предупредить о грозящих опасностях, которые всегда подстерегают первопроходцев. А ведь речь шла о небывалом еще в истории человечества, грандиозном эксперименте. Об этом, понятно, думал не он один. В том самом 1931 году, когда Замятин был вынужден покинуть Россию, начал печататься еще глубинно не прочитанный нами роман Л. Леонова "Скутаревский", где, в частности, некий аноним посылает герою-докладчику записку. В ней он просит напомнить ему, "где именно у Бебеля сказано, что для построения социализма прежде всего нужно найти страну, которой не жалко". Разумеется, у Бебеля подобного высказывания быть не могло, и фраза, как помнится герою, принадлежит бебелевскому оппоненту Бисмарку...
Итак, вопрос вопросов - оправданы ли самые великие достижения, цель - средствами и испытаниями, выпавшими на долю пашей духовной жизни, горячих споров, требований - больше социализма и демократии.
Впрочем, взгляд Замятина все-таки направлен не в объектив микроскопа, а в окуляр телескопа. В романе "Мы" писатель стремился рассказать, говоря словами П. Палиевского из его послесловия к другой антиутопии - роману Олдоса Хаксли "О дивный новый мир", - "о так называемой "конвергенции" (на которую тайно или явно рассчитывали многие), то есть о смещении социальных систем в один технократический котел"16. Он породил целую мощную традицию, представление о которой дает простое перечисление имен и названий: уже упоминавшийся "О дивный новый мир" Олдоса Хаксли, "Приглашение на казпь" В. Сирина-Набокова, "1984 год" Дж. Оруэлла, "451- по Фаренгейту" Рея Брэдбери. Но главное для нас, что Замятин был первым.
Были у него, однако, и свои предшественники. Здесь прежде всего хочется вспомнить о Достоевском с его темой великого инквизитора.
Этот средневековый епископ, этот католический пастырь, рожденный фантазией Ивана Карамазова, железной рукой ведет человеческое стадо к принудительному счастью. "Он именно, - говорит Иван брату Алеше, - ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми". Он готов распять явившегося вторично Христа, дабы Христос не мешал людям своими евангельскими истинами "соединиться наконец в бесспорный общий и согласный муравейник".
В романе "Мы" великий инквизитор появляется вновь - уже в образе Благодетеля.
В назидательной теме со взбунтовавшимся строителем "Интеграла" (у которого будет затем вырезана фантазия) - через тысячелетия - Благодетель вещает о том же: о счастье, насильственно привитом человечеству: "Вспомните - синий холм, крест, толпа. Одни - вверху, обрызганные кровью, прибивают тело к кресту, другие - внизу, обрызганные слезами, смотрят. Не кажется ли вам, что роль тех, верхних, - самая трудная, самая важная... А сам христианский, милосерднейший Бог, медленно сжигающий на адском огне всех непокорных, - разве он не палач?
И разве сожженных христианами на кострах меньше, чем сожженных христиан? А все-таки поймите это, все-таки этого Бога веками славили как Бога любви. Абсурд? Нет, наоборот: написанный кровью патент на неискоренимое благоразумие человека. Даже тогда - дикий, лохматый - он понимал: истинная, алгебраическая любовь к человечеству - непременно бесчеловечна, и непременный признак ее - жестокость".
Здесь и выявляется борьба двух полярных начал: за человека или (для его якобы блага) против него; гуманизм или фанатизм, исходящий из того, что люди, народ сами нуждаются в жестоком пастыре. Неважно, кто он - обожествленный тиран или свирепый Творец всего сущего; важно, чтобы человека можно было бы (ему на пользу) загнать в раба, в муравья, в обезличенный "нумер".
Когда роман "Мы", оставшийся в рукописи (неслыханное дело!), пространно цитировали в печати только для того, чтобы осудить, в нем, по сути, отвергался как раз гуманистический смысл. Так, в статье 1922 года известный критик А. Воронский писал: "В великой социальной борьбе нужно быть фанатиком. Это значит: подавить беспощадно все, что идет от маленького зверушечьего сердца, от личного, ибо временно оно вредит, мешает борьбе, мешает победе. Все - в одном - только тогда побеждают".