Совершенное безразличие к содержанию, к новизне информации проявляет Обломов-отец при чтении газет: «Иногда он из третьегодичных газет почитает и вслух, для всех, или так сообщает им известия» (ч. 1, гл. IX). Газета — носитель информации свежей, горячей, устаревающий почти в одночасье; но, невзирая на сие, Илья Иванович любит читать «новости» из газет трёхлетней давности!
Да, жизнь в Обломовке безмятежна, легка и проста. Её выразительнейший символ — гомерический, беззаботный смех. Но чем он вызван? Воспоминаниями о трёхлетней давности истории — о том, как помещик Лука Савич, катаясь на салазках, упал и «бровь расшиб»: «Напрасно он силился досказать историю своего падения: хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять — и пошло писать» (ч. 1, гл. IX).
Господа Обломовы и их гости смеются весело, радостно, но у читателя, как и у самого сочинителя, их беззаботное веселье должно вызвать только саркастическую ухмылку.
Времяпрепровождение обломовцев гармонирует с идеалом вольготной жизни из народных сказок, которые в детстве Илюша слышал от няни: «Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших предков, а может быть, еще и на нас самих» (ч. 1, гл. IX). Почему сказка Емеле-дурачке названа коварной сатирой? Наверное, потому, что вольготная жизнь, когда все трудности преодолеваются и работа исполняется чудесной щукой (у взрослого Ильи Ильича вместо этой щуки есть друг Андрей Штольц), соблазнительна. (Кстати, на самом деле сказка о Емеле, конечно, не сатира в собственном смысле слова, и автор «Обломова» это, очевидно, понимал.)
Нянины сказки, а также и былины о подвигах богатырей, побеждающих страшных ворогов («Илиада русской жизни», которую няня рассказывала «с простотою и добродушием Гомера» (ч. 1, гл. IX)), пленили воображение ребёнка и исказили его восприятие жизни: «Населилось воображение мальчика странными призраками; боязнь и тоска засели надолго, может быть навсегда, в душу. Он печально озирается вокруг и всё видит в жизни вред, беду, всё мечтает о той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, <…> где так хорошо и кормят и одевают даром…» (ч. 1, гл. IX).
В этих строках Гончарова скрывается аллюзия на заупокойную молитву «Боже духов…», в которой Бога просят: «…упокой, Господи, душу усопшаго раба Твоего <…> в месте светле, в месте злачне, в месте покойне, отнюдуже отбеже болезнь, печаль и воздыхание <…>». Но в молитве испрашивается райская жизнь, невозможная на земле, Обломов же грезил о райском блаженстве на земле, безнадёжно мечтал о недостижимом.
Обломовка воспитала в мальчике неизбывную лень: «<…> у него навсегда остаётся расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счёт доброй волшебницы» (ч. 1, гл. IX). И вновь Гончаров расцвечивает страницы романа гоголевскими красками. Эти слова перекликаются с фразой из письма Хлестакова приятелю Тряпичкину: «Помнишь, как мы с тобой бедствовали, обедали нашерамыжку и как один раз было кондитер схватил меня за воротник по поводу съеденных пирожков на счёт доходов аглицкого короля?» («Ревизор», д. 5, явл. ).
Хорош ли такой Обломов, чья барственность была взращена тучной почвой родных мест: «Захар, как, бывало, нянька, натягивает ему чулки, надевает башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему лежа то одну, то другую ногу; а чуть что покажется ему не так, то он поддаст Захарке ногой в нос» (ч. 1, гл. Х)?
Обломову-ребёнку присущи были не только леность и барственность (они-то как раз укоренились в его душе со временем), но и необъяснимая, немотивированная жестокость: мальчик «прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвёт ей крылья и смотрит, что из неё будет, или проткнёт сквозь неё соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосёт кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьётся и жужжит у него в лапах. Ребенок кончит тем, что убьёт и жертву, и мучителя» (ч. 1, гл. IX).
Конечно, хочется избавить Илюшу от поспешных обвинений в садистских наклонностях, — ведь взрослый Илья Ильич станет человеком добрым или хотя бы добродушным, и не случайно Штольц будет говорить о «голубиной кротости» его души. Да, Гончаров фиксирует не столько нравственный изъян, сколько действительно свойственную сознанию почти любого ребёнка жестокость: так ребёнок стремится познать мир вокруг и постичь природу живых существ с их смертностью, и ощутить границы (или безграничность) своей власти над этими существами. И всё же… Писатель не мог не учитывать, что эти строки вызовут в читающем если не отвращение к персонажу, то чувство отторжения. И зачем в романе это упоминание о детской жестокости, исполненной жадного любопытства? Вероятно, писатель указывает скорее на индивидуальные черты героя — не на самоё жестокость, а на слабое осознание другого «я», на наивный, еще неосознанный эгоизм, на желание вершить по своей воле всё в мире вокруг, властвовать над жизнью и смертью.
Что же можно сказать о жизни Обломовки, нарисованной в сне гончаровского персонажа? Пусть в Обломовке очень редки смерти и почти нет треволнений, пускай крепкими и здоровыми растут дети, а родители их смеются так же безмятежно, как боги на Олимпе. Пусть в миросозерцании обломовцев воплощены кардинальные свойства русской души… Если это идиллия, то по крайней мере не менее пародийная, чем серьезная, не менее уродливая, чем поэтичная.
Казалось бы, сильные доказательства поэтичности и почти идеальности мира Обломовки нашел Юрий Лощиц, автор известной, недавно переизданной, книги «Гончаров» (серия «Жизнь замечательных людей»). Восточные обертоны образа Обломова и его мира (от персидского халата и ширм с диковинными птицами до местоположения поместья у самых границ Азии), убежден Юрий Лощиц, символизируют покой и сон как черты восточного сознания и бытия в их ценностном противопоставлении западным прагматизму, техницизму, рационализму (см.: Лощиц Ю. Гончаров. М., 2004. С. 191—192). А Штольц трактуется как демон-искуситель, «змий», пытающийся нарушить безмятежно-райский покой, «сон» Ильи Ильича.
Восточные мотивы в «Обломове» и вправду существенны. Но они отнюдь не говорят ни об Илье Ильиче, ни об «обломовщине» хорошо. Юрий Лощиц назвал одним из ключей к роману книгу Гончарова «Фрегат “Паллада”», в которой описано путешествие автора, посетившего восточные страны. Но отношение автора книги «Фрегат “Паллада”» к косному Китаю и оцепенелой Японии, исполненной суеверного страха перед пришельцами, невероятно далеко от пиетета и даже простой симпатии. Особенно досадили путешественникам японские чиновники: русский корабль фрегат «Паллада» с посольской миссией застрял на несколько месяцев в порту Нагасаки: японцы постоянно чинят гостям мелкие неприятности, побуждая к отплытию, медлительность их церемоний и педантизм в соблюдении этикета даже флегматичного Гончарова едва не вывели из себя.
Правда, Юрий Лощиц, вероятно, соотносит мир Обломовки не с Китаем и с Японией, а с Ликейскими островами: «Ликейские острова на карте путешествия Гончарова — место знаменательное, почти символ. В каждом путешественнике, будь то древние Одиссей и Эней, средневековые паломники или трезвые литераторы и ученые нового времени, теплится вера в реальность “блаженных островов” — затерянного, забытого всеми, но целого и доныне пристанища, где не сеют, не жнут, не страдают, ни старятся… Такое место должно существовать не только в подтверждение легенд и сказок человечества, но и как укор остальному миру, как доказательство того, что человек способен жить свято и безгрешно, даже не прилагая к тому никаких усилий. Цивилизация обещает создание земного блаженства с помощью воздействия на весь природный мир. Она обещает предоставить человеку разнообразнейшие удобства, комфорт телесный и духовный. Но почти каждый практический шаг в этом направлении, как бы ни был впечатляющ, неминуемо приносит новые страдания, болезни. Может быть, цивилизация — не более как хитроумная пародия на древнее предание о блаженной жизни? Но тогда Ликейские острова должны торчать у нее бельмом на глазу. Ибо уголок этот — самая настоящая антицивилизация, полярная противоположность “гуманного” европеизма. Итак, выстоят “блаженные острова” или их ждет участь всего Востока?
Поздно! — чуть не с досадой восклицает путешественник. Поздно» (Там же. С. 119).
Приведя гончаровскую характеристику малосимпатичного английского проповедника Беттельгейма, поселившегося для проповеди христианской веры на одном из островов, Лощиц патетически-скорбно восклицает: «…О Ликейя, Ликейя, скоро и до тебя доберутся черные фраки! Расковыряют твои холмы в поисках каменного угля (по Гончарову, самый драгоценный минерал XIX века) или просто станут за деньги показывать твой рай в качестве аттракциона туристам обоих полушарий» (Там же. С. 119-120). Обломовка для Юрия Лощица — несомненное подобие этих «остовов блаженных».
Но так ли это? Прежде всего, действительно ли и абсолютно «идилличны» Ликейские острова в книге Гончарова «Фрегат “Паллада”»? Вчитаемся в их описание: «Еще издали завидел я, у ворот стояли, опершись на длинные бамбуковые посохи, жители; между ними, с важной осанкой, с задумчивыми, серьезными лицами, в широких, простых, но чистых халатах с широким поясом, виделись - совестно и сказать "старики", непременно скажешь "старцы", с длинными седыми бородами, с зачесанными кверху и собранными в пучок на маковке волосами. Когда мы подошли поближе, они низко поклонились, преклоняя головы и опуская вниз руки. За них боязливо прятались дети. "Что это такое? - твердил я, удивляясь всё более и более, - этак не только Феокриту, поверишь и мадам Дезульер и Геснеру (известные авторы идиллий; ниже перечисляются идиллические персонажи. — А. Р.) с их Меналками, Хлоями и Дафнами; недостает барашков на ленточках"».