Другая особенность поэзии Лермонтова, присущая и стихотворных текстам Бродского — установка на афористичность, вкрапление в ткань текста строк-сентенций; однако этот поэтический прием у автора “Части речи” и “Урании” не восходит именно к лермонтовским произведениям — он характерен, например, и для таких высоко ценимых Бродским стихотворцев, как П. А. Вяземский и Е. А. Баратынский[8]..
Любовную поэзию и Лермонтова, и Бродского отличает особый род автобиографичности. Д. Е. Максимов писал о лермонтовской поэзии: “Стихотворения некоторых из этих циклов (циклов, посвященных Анне Столыпиной, Екатерине Сушковой, Наталии Ивановой, Варваре Лопухиной. — А. Р.) дают возможность проследить не только какой-либо отдельный момент любовных переживаний лирического героя, но и фазу общего развития его отношений с возлюбленной, например возникновение его чувства, ее “измену”, нарастание скорби, вызванное ее “изменой”, охлаждение и т. д. (стихи к Н. Ивановой)”[9]. То же самое можно было бы сказать и о стихах Бродского, посвященных Марианне (Марине) Басмановой, большинство из которых составили книгу “Новые стансы к Августе” (1983).. То же самое можно было бы сказать и о стихах Бродского, посвященных Марианне (Марине) Басмановой, большинство из которых составили книгу “Новые стансы к Августе” (1983).
Но наиболее очевидно сходство поэзии Лермонтова и Бродского на мотивном уровне. Соотнесенность мотивов в текстах двух поэтов часто не подкрепляется цитацией лермонтовских строк: поэтика автора “Паруса” и “Выхожу один я на дорогу...” абсорбирована Бродским, превращена в трудноразличимую составляющую индивидуального поэтического языка. Сходство на мотивном уровне иногда сопровождается прямой цитацией Бродским лермонтовских произведений.
Кардинальное свойство поэзии Лермонтова — самопогруженность, самососредоточенность лирического героя, а ее сквозной мотив — абсолютное, непреодолимое одиночество “Я”. “Первая и основная особенность лермонтовского гения — страшная напряженность и сосредоточенность мысли на себе, на своем я, страшная сила личного чувства. <...> Лермонтов когда и о другом говорит, то чувствуется, что его мысль и из бесконечной дали стремится вернуться к себе, в глубине занята собой, обращается на себя. Нет надобности приводить этому примеры из произведений Лермонтова, потому что из них немного можно было бы найти таких, где бы этого не было. Ни у одного из русских поэтов нет такой силы личного сочувствия, как у Лермонтова”. — писал В. С. Соловьев[10]. Одиночество проявляется прежде всего в любви, которая либо минула, либо, если и живет в душе лирического героя, то “служит только поводом для меланхолической рефлексии”[11]. Отличительная черта лермонтовской поэзии, резюмирует критик-философ, — “одиночество и пустынность напряженной и в себе сосредоточенной личной силы, не находящей себе достаточного удовлетворяющего ее применения”[12]. . Одиночество проявляется прежде всего в любви, которая либо минула, либо, если и живет в душе лирического героя, то “служит только поводом для меланхолической рефлексии”. Отличительная черта лермонтовской поэзии, резюмирует критик-философ, — “одиночество и пустынность напряженной и в себе сосредоточенной личной силы, не находящей себе достаточного удовлетворяющего ее применения”.
Одиночество — это и главный мотив поэзии Бродского. Одиночество в любви, — “Любовь есть предисловие к разлуке” (“Горбунов и Горчаков”, XII) — измена и разлука — проявление неизменного отчуждения “Я” и всеобщей разъединенности:
В этом мире разлука — лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
мало веки смежать
вплоть до смерти. И после
нам не вместе лежать.
<...>
Тем верней расстаемся,
что имеем в виду,
что в Раю не столкнемся,
не сойдемся в Аду.
(“Строфы” (“На прощанье — ни звука”, 1968))
Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него — и потом сотри.
(“То не Муза воды набирает в рот...”, 1980)
Повторяющийся образ разлуки у Бродского, еще в текстах, созданных до эмиграции, — разъединение, максимальное удаление друг от друга в пространстве:
Самолет летит на Вест,
расширяя круг тех мест,
— от страны к другой стране, —
где тебя не встретить мне.
Обгоняя дни, года,
тенью крыльев “никогда”
на земле и на воде
превращается в “нигде”.
(“Неоконченный отрывок”, 1968)
<...> итак, когда ты
за тридевять земель и за
морями, в форме эпилога
<...> обо мне
вспомянешь все-таки в то Лето
Господне и вздохнешь — о не
вздыхай! — обозревая это
количество морей, полей,
разбросанных меж нами <...>
(“Пенье без музыки”, 1970)[13]
О мире героини лирический герой говорит: “твой мир — полярный”, его свет превращается ею в тень на полдороге к этому миру героини (“Фламмарион”, 1965).
Будущее определяется лишь одним признаком: в нем соединение героя и героини невозможно:
В том будущем, о коем мы
не знаем ничего, о коем,
по крайности сказать одно
сейчас я в состояньи точно:
что порознь нам суждено
с тобой в нем пребывать и то, что
оно уже настало <...>
(“Пенье без музыки”, 1970)
Разрыв, разъединение воплощены в самой фактуре стиха — их знáком является emjambement (перенос) “и то, что / оно настало”, разделяющий предлог и вводимое им предложения, причем перенос падает на особенно сильное место в тексте — на границу не только строк, но и строф.
Трактовка любовной темы Бродским очень близка к лермонтовской: “У Лермонтова больше, чем у других русских лириков, любовная тема пронизана мотивами страдания — неудачи, неисполнимости связанных с этим чувством надежд <...>. Неразделенная любовь, начиная с самых ранних стихов 1830 <...> и на протяжении всего творчества выступает как лейтмотив, наряду с темой страдания от измены любимого человека или от обманчивости <...> всей жизни <...>“[14]. Любовное чувство у Бродского наделяется чертами религиозного поклонения: “Но, когда на дверном сквозняке / из тумана ночного густого / возникает фигура в платке, / и Младенца, и Духа Святого ощущаешь в себе без стыда; смотришь в небо — и видишь — звезда” (“24 декабря 1971 года”, 1972); “я любил тебя больше ангелов и самого” (“Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря...”, 1975—1976); “Назарею б та страсть, / воистину бы воскрес!” (“Горение”). Сходный мотив присущ и поэзии юного Лермонтова: “В раннем творчестве он использует, в частности, воскрешенный романтизмом и восходящий к поэзии трубадуров культ любви как высшей, почти религиозной ценности: “Моя душа твой вечный храм; / Как божество, твой образ там; / не от небес, лишь от него / Я жду спасенья своего” (“Как дух отчаянья и зла”)”[15].. Любовное чувство у Бродского наделяется чертами религиозного поклонения: “Но, когда на дверном сквозняке / из тумана ночного густого / возникает фигура в платке, / и Младенца, и Духа Святого ощущаешь в себе без стыда; смотришь в небо — и видишь — звезда” (“24 декабря 1971 года”, 1972); “я любил тебя больше ангелов и самого” (“Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря...”, 1975—1976); “Назарею б та страсть, / воистину бы воскрес!” (“Горение”). Сходный мотив присущ и поэзии юного Лермонтова: “В раннем творчестве он использует, в частности, воскрешенный романтизмом и восходящий к поэзии трубадуров культ любви как высшей, почти религиозной ценности: “Моя душа твой вечный храм; / Как божество, твой образ там; / не от небес, лишь от него / Я жду спасенья своего” (“Как дух отчаянья и зла”)”.
А на языке религиозно-философской критики любовные мотивы поэзии Лермонтова описываются так: “Но кто же примирит Бога с дьяволом? На этот вопрос и отвечает лермонтовский Демон: любовь как влюбленность, Вечная Женственность:
Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы словом.
Твоей любви святым покровом
Одетый, а предстал бы там,
Как новый ангел в блеске новом.
И этот ответ — не отвлеченная метафизика, а реальное, личное переживание самого Лермонтова: он это не выдумал, а выстрадал.
<...>
Святая любовь, но святая не христианскою святостью; во всяком случае, не бесплотная и бескровная любовь “бедного рыцаря” к Прекрасной Даме — Lumen Coeli, Sancta Rosa.
Там, в христианской святости — движение от земли к небу, отсюда туда; здесь, у Лермонтова — от неба к земле, оттуда сюда.
...небо не сравняю
Я с этою землей, где жизнь влачу мою:
Пускай на ней блаженства я не знаю, —
По крайней мере я люблю”[16].
Страсть у Бродского как бы “безадресна”[17], и таким образом акцентируется абсолютный характер отчуждения:, и таким образом акцентируется абсолютный характер отчуждения:
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но не важно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь, чем от вас обоих <...>.
(“Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря...”, 1975—1976)
Мотив отчуждения любящего героя и героини у Бродского часто воплощается в более частных мотивах, структурах и образах, сходных с образами лермонтовских стихотворений; персклички лермонтовскими текстами устанавливаются благодаря цитатам из них. Расставание, напоминание лирического героя о себе как о мертвом (“И мертвым я буду существенней для / тебя, чем холмы и озера <...>“) и проклятие изменившей возлюбленной в стихотворении “Отказом от скорбного перечня — жест...” (1967) соотносится с “Завещанием” Лермонтова, герой которого говорит о любимой им женщине: