из стихотворения “Обоз” (1964) — вариация пушкинской “Телеги жизни”. Возницам Бродского соответствует “ямщик лихой, седое время” в пушкинском стихотворении. Брань возниц соотнесена со словами седоков у Пушкина: “Мы рады голову сломать / И, презирая лень и негу, / Кричим: пошел!.....,”. Связанный сноп, смотрящий в небо — не просто предметный образ. Он также обозначает укутанного в саван покойника на погребальных дрогах.
В стихотворении “В альбом Натальи Скавронской” (1969) пушкинский образ телеги жизни, везущей в смерть, и восходящее к “Телеге жизни” “Ну, пошел же!” соединены с образом сестры моей жизни из одноименной книги Пастернака:
Запрягай же, жизнь моя сестра,
в бричку яблонь серую. Пора!
По проселкам, перелескам, гатям,
за семь верст некрашенных и вод,
к станции, туда, где небосвод
заколочен досками, покатим.
Ну, пошел же! Шляпу придержи
да под хвост не опускай вожжи.
Эх, целуйся, сталкивайся лбами!
То не в церковь белую к венцу —
прямо к света нашего концу,
точно в рощу вместе за грибами.
Пастернаковская тема “ослепительной яркости, интенсивности существования, максимальной вздыбленности и напряженности всего изображаемого” (Жолковский А. К., Щеглов Ю. К. Работы по поэтике выразительности: Инварианты — Тема — Приемы — Текст. М., 1996. С. 219) причудливо сплетена с темой смерти, восходящей к Пушкину, но облеченной в формы трагической иронии. Любовный мотив (поцелуи, поездка с женщиной — жизнью моей сестрой) восходят к стихам Вяземского и Пушкина, описывающим прогулку в санях с возлюбленной. Слияние любовного и погребального мотивов создается Бродским благодаря аллюзиям на такой сюжет романтической баллады, как “поездка в церковь для венчания, превращающаяся, неожиданно для персонажа, в путешествие к могиле” (“Людмила” и “Ленора” В.А.Жуковского). Описание могилы — станции в стихотворении Бродского во многом соответствует описанию “дома” — могилы в “Людмиле” (“шесть досок”). Но у Жуковского орудием смерти является мужской персонаж (жених), а у Бродского — женский (“жизнь моя сестра”).
Так сравнение пера с санями в “Эклоге 4-ой (зимней)” связывает этот образ с образом похоронной телеги и привносит в него дополнительные значения, связанные с темой смерти.
Как цитатный пушкинский образ, перо упомянуто в стихотворении Бродского “Друг, тяготея к скрытым формам лести...”(1970):
И я, который пишет эти строки,
в негромком скрипе вечного пера,
ползущего по клеткам в полумраке,
совсем недавно метивший в пророки<...>.
И здесь образ пера из “Осени” и пушкинский мотив вдохновения трансформируются Бродским. Пушкинским быстроте, легкости, нестесненности вдохновения он противопоставляет затрудненность, которую символизирует ползущее по клеткам перо. Слово “клетки”, обозначая клетки тетрадного листа, обладает вместе с тем значением “место заточения”, “темница” (как в стихотворении “Я входил вместо дикого зверя в клетку...”). С таинственным поэтическим вечерним сумраком, о котором пишет Пушкин, контрастирует полумрак, в стихотворении ”Друг, тяготея к скрытым формам лести...” приобретающий отрицательное значение.
Цитата из “Осени” окружена в этом стихотворении, как и во многих иных случаях у Бродского, реминисценциями из других пушкинских поэтических текстов. Выражение “совсем недавно метивший в пророки” — ироническая аллюзия на стихотворение “Пророк”. Завершается текст Бродского цитатой из другого пушкинского произведения, “Погасло дневное светило...”. Строки “я бросил Север и бежал на Юг / в зеленое, родное время года” напоминают о романтическом мотиве бегства из родного края в “земли полуденной волшебные края”, выраженном в пушкинской элегии:
Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я,
Воспоминаньем упоенный...
<...>
Я вас бежал, отечески края;
Я вас бежал, питомцы наслаждений<...>. (II; 7)
Перекличка двух стихотворений подчеркнута сходством их автобиографических подтекстов: в заключительных строках Бродский подразумевает поездку в Крым, в те края, в которых провел несколько лет Пушкин. При этом “отдых в Крыму” описывается средствами художественного языка романтической пушкинской лирики.
Пушкинский образ пальцев, просящихся к перу, просящегося к бумаге пера и текущих стихов:
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута — и стихи свободно потекут.
— повторен в стихотворении Бродского “С видом на море”(1969):
И речь бежит из-под пера
не о грядущем, но о прошлом;
затем что автор этих строк,
чьей проницательности беркут
мог позавидовать, пророк,
который нынче опровергнут,
утратив жажду прорицать,
на лире пробует бряцать.
Пушкинский образ текущих из-под пера стихов подвергнут Бродским ироническому “переписыванию”: из-под пера бежит речь, которая звучит, а не записывается. И потому высказывание “речь бежит из-под пера” является логически неправильным. Пушкинский образ как бы самоотрицается, взрывается изнутри. Соотнесенность с “Осенью” устанавливается еще раньше, в первой строке: ”Октябрь. Море поутру / лежит щекой на волнорезе”. Пушкинский текст начинался словами “Октябрь уж наступил”. Упоминание о Черном море соотносит стихотворение Бродского (оно было написано в Коктебеле) с пушкинским “К морю”, посвященным также Черному морю и навеянным крымскими впечатлениями. Биографии двух поэтов в этом произведении Бродского оказываются соотнесенными.
Переписывание строк из “Осени” соседствует с полемической метаморфозой, которой подвергся постоянный мотив пушкинской поэзии — мотив пира, праздника жизни. Также полемически цитируется пушкинский “Пророк”. Ироническое сравнение лирического героя с беркутом восходит, несомненно, к пушкинским строкам: “Отверзлись вещие зеницы, / Как у испуганной орлицы”.
Скрип перау Бродского (как и у Ходасевича, из поэзии которого автор “Пятой годовщины<...>” и “Эклоги 4-ой<...>“ заимствует этот образ) свидетельствует, что поэзия еще не поддалась, не уступила смерти. У Пушкина же скрип пера обозначает кропотливый, но бездарный труд бесталанного стихотворца: “Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет / И, перьями скрипя, бумаги не жалеет”(“К другу стихотворцу”).
Пушкинские слова о пере, просящемся к бумаге, повторены в стихотворении Бродского “Строфы” (“Наподобье стакана...”) (1978): “бегство по бумаге пера”. Иронически переиначены они в стихотворении “Полонез: вариация”(1982): “А как лампу зажжешь, хоть строчи донос / на себя в никуда, и перо — улика”. Возвышенное слово “стихи” вытесняется низменным “доносом”.
Перекликается с пушкинской “Осенью” и стихотворение “Колыбельная” (1964). Здесь упоминаются пальцы, лист и строки, но перо не упомянуто:
Зимний вечер лампу жжет
<...>
Белый лист и желтый свет
отмывают мозг от бед.
Опуская пальцы рук,
словно в таз, в бесшумный круг,
Лампа у Бродского соответствует камельку (камину) в пушкинской “Осени” и этот образ, связанный с мотивом творчества, повторяется в нескольких стихотворениях. Лампа есть и в “Эклоге 4-ой (зимней)”:
Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.
Заключительные строки пушкинской “Осени” варьируются также в стихотворении “Одной поэтессе”(1965), но образа пера здесь также нет:
Служенье Муз чего-то там не терпит.
Зато само обычно так торопит,
что по рукам бежит священный трепет
и несомненна близость Божества. (I; 431)
“Серьезная” цитата из “Осени” (“по рукам бежит священный трепет”) выдержана в романтическом стилевом ключе и потому более “классична”, чем более прозаичная пушкинская строка “пальцы просятся к перу”. Она воспринимается как аллюзия не на конкретный, единичный текст, но на романтическую поэзию в целом. Эта реминисценция соседствует с шутливо переиначенной строкой из “19 октября” (1825 г.). У Пушкина:
Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво:
Но юность нам советует лукаво,
И шумные нас радуют мечты...
Стих “Служенье Муз чего-то там не терпит” должен свидетельствовать о забывании пушкинской строки лирическим героем. Но одновременно это и высказывание самого автора, подчеркивающее хрестоматийную известность пушкинского текста. Пушкинская строка для Бродского по существу уже не индивидуальное речение, но языковое клише. Читатель мгновенно восстанавливает правильный, исконный облик пушкинской строки и радуется легкому узнаванию слов, памятных с детства. Пушкинские тексты воспринимаются как знаки всей высокой классической поэзии. Такое восприятие реминисценций из “Осени” и “19 октября” (1825 г.) задает уже первая строка стихотворения Бродского “Одной поэтессе”: “Я заражен нормальным классицизмом”. “Классицизм” в этом стихотворении — не стиль европейской литературы XVII и XVIII столетий, а синоним слова “классика”. Бродский не случайно обращается в этом стихотворении именно к “Осени” и “19 октября” (1825 г.): оба пушкинских произведения открываются описанием октябрьского дня, посеребренного инеем поля, деревьев, отряхивающих с ветвей багряную листву.
Список литературы
[1] Речь идет о князе Мышкине из романа Ф.М. Достоевского «Идиот», одном из персонажей “Шествия”. — А. Р.
[2] Коготок — реминисценция из пословицы “Коготок увяз — всей птичке пропасть”. Так выражен мотив гибельности поэтического дара. — А. Р.
[3] Эта строка — полемическая реплика в диалоге с Пушкиным — автором стихотворения “Брожу ли я вдоль улиц шумных...”. Пушкин, верный “любви к родному пепелищу, любви к отеческим гробам”, признается: “И хоть бесчувственному телу / Равно повсюду истлевать, / Но ближе к милому пределу / Мне всё б хотелось почивать”. Бродский, стоически твердо принимающий свою судьбу изгнанника и не питающий теплых чувств к родному краю, пишет о неизбежной смерти на чужбине. — А. Р.