Смекни!
smekni.com

О специфике визуального мира у Достоевского и семантике «видений» в романе "Идиот" (стр. 4 из 9)

Мышкин, несомненно, является главным «визионером» в романе, у которого, помимо одаренности особым даром «глядеть», имеется еще один источник вдохновенных прозрений: в несколько первых секунд перед припадком у него бывает состояние "ауры" — переживание "удесятеренной жизни и самосознания", во время которых "ум, сердце озаряются необыкновенным светом" и, наконец, приходит видение "высшей красоты и гармонии". Сам князь сравнивает себя в эти минуты с пророком Магометом: "Вероятно... это та же самая секунда, в которую не успел пролиться опрокинувшийся кувшин с водой эпилептика Магомета, успевшего, однако, в ту самую секунду обозреть все жилища аллаховы" (8; 189). В свете этого зримого явления божественной красоты нам становится понятна мысль князя о том, что "красота спасет мир". Прочувствованное им видение становится для него неотразимым фактом душевной жизни, но тут же и событием действительности. Пусть образ истины явился князю лишь в больном воображении: каким бы путем она ни пришла в сознание героя, через него она уже входит в мир[6].

Подобно тому, как в ауре князь видит нечто, являющееся для него более истинной реальностью, чем видимое наяву, так и в повседневной действительности он сразу прозревает в людях их духовную сущность, угадывая все их внутренние побуждения, что позволяет ему даже предсказывать их дальнейшую судьбу. Но поскольку он питает ко всем окружающим неподдельные христианские чувства, то при общении обращается только к самому лучшему в них, сознательно игнорируя темные стороны их натуры (в которые он тоже без труда проникает). Отсюда и проистекает его единственный в своем роде проникновенный тон в обращении с людьми, с его кажущейся наивностью, столь высмеиваемую остальными, которым речи князя кажутся соединением глубоких прозрений с детскими нелепостями.

Однако, всматриваясь в видимые ему одному душевные глубины других, князь иногда так сильно дистанцируется от реальности, что теряет способность ее правильной оценки и активного действия в ней. К примеру, когда неожиданно Аглая меняется к нему и начинает сильно ревновать, "князь все-таки ничем не смущался и продолжал блаженствовать. О, конечно и он замечал иногда что-то мрачное и нетерпеливое во взглядах Аглаи, но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал сам собой. Раз уверовав, он уже не мог поколебаться ничем"(8; 431). Из-за этого же на людей Мышкин иногда смотрит так, как если бы это были видения или картины:

Иногда вдруг он начинал приглядываться к Аглае и по пяти минут не отрывался взглядом от ее лица; но взгляд его был слишком странен: казалось, он глядел на нее, как на предмет, находящийся от него за две версты, или как бы на портрет ее, а не на нее самое:

- Что вы на меня так смотрите, князь? - сказала она вдруг, прерывая веселый разговор и смех с окружающими. - Я вас боюсь; мне все кажется, что вы хотите протянуть вашу руку и дотронуться до моего лица пальцем, чтобы его пощупать. Не правда ли, Евгений Павлович, он так смотрит? (8; 287).

Итак, князь воспринимает мир через свои видения. Видение мы можем теперь определить как целостный, идейно значимый образ, возникающий перед внутренним взором героев и запечатлевающий один из моментов высшего духовного напряжения жизни, через которые она получает философско-религиозное объяснение. При этом не важно, является ли этот образ герою в сновидениях, есть ли это призрак, посещающий его наяву, существует ли он лишь в воображении героя или же это особым образом увиденный и осмысленный реальный объект. Важна неотступность, устойчивость его присутствия в сознании героя и его исключительная значимость для формирования его мировоззрения.

Для семантики "видения" важно также, что оно всегда предстает как живой человек, и все внимание героев обращается на его лицо, а еще конкретнее - на его глаза, чем они и сближаются с символическими картинами, рассмотренными нами выше (самыми яркими примерами могут послужить портрет Настасьи Филипповны или «Мертвый Христос» Ганса Гольбейна). Можно даже сказать, что все рассмотренные картины тоже являются видениями в нашем понимании, но на начальной стадии формирования. Затем может произойти таинственный процесс оживления картины в сознании персонажей, когда образ ее начинает функционировать самостоятельно, часто подвергаясь значительной трансформации. Попробуем проследить этот процесс на конкретном примере.

Когда князь впервые видит портрет Настасьи Филипповны, она его сразу поражает своей красотой, но эта красота выглядит вполне земной:

На портрете была изображена действительно необыкновенной красоты женщина. Она была сфотографирована в черном шелковом платье, чрезвычайно простого и изящного фасона; волосы, по-видимому, темно-русые, были убраны просто, по-домашнему; глаза темные, глубокие, лоб задумчивый; выражение лица страстное и как бы высокомерное. Она была несколько худа лицом, может быть, и бледна... (8; 27).

Несмотря на некоторую тенденцию к гиперболизации, портрет вполне реалистичен. Когда князь глядит на портрет второй раз, он резко усиливает краски:

Удивительное лицо! И я уверен, что судьба ее не из обыкновенных. Лицо веселое, а ведь она ужасно страдала, а? Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в начале щек. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Все было бы спасено! (8; 32).

Обратим внимание, что само слово «женщина» теперь уже исчезает из описания и говорится теперь о лице, на котором выделяются глаза. Выражению этих глаз уже начинает придаваться мистическое значение. Позднее в романе будет замечено, что «странные мысли... при взгляде на эти глаза» приходили уже давно и Тоцкому. «Как бы предчувствовался в них какой-то глубокий и таинственный мрак" (8; 38).

Наконец, при третьем взгляде князя на портрет, он оказывается уже совсем «преображенным»:

Ему как бы хотелось разгадать что-то скрывавшееся в этом лице и поразившее его давеча... Это необыкновенное по своей красоте и еще почему-то лицо сильнее еще поразило его теперь. Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом взгляде, и в то же время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта ослепляющая красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз; странная красота!"(8; 68).

Князь подносит портрет Настасьи Филипповны к свету, чтобы еще лучше разглядеть, и незаметно для всех целует его.

Так портрет окончательно приобретает идеальные, обобщенные романтическо-демонические черты. Мы уже не представляем себе это лицо как реальное. Перед нами уже загадочный, сверхъестественный образ - видение. Поцелуй - как бы скрепление вечной тайной связи. Князь целует портрет, но никогда в романе не будет целовать Настасью Филипповну.

Когда князя знакомят с Настасьей Филипповной, он ведет себя так, как будто уже давно ее знает:

- А как же вы меня узнали, что это я?

- По портрету и...

- И еще?

- И еще потому, что такую вас именно и воображал... Я вас тоже будто видел где-то.

- Где? где?

- Я ваши глаза точно где-то видел... Может быть, во сне. (8; 90).

То есть впечатление от портрета соединилось в душе князя с неким образом, давно уже жившим в его душе.

По-особенному смотрит князь также и на Аглаю. С самого начала он говорит, что не берется определять ее характер, потому что всякая «красота — загадка», а Аглая — «чрезвычайная красавица», потом он пишет ей в письме, что жаждет встретиться с ней и что из трех сестер «видит одну только ее». При встречах с ней он часами способен смотреть на нее так пристально, что даже становится предметом насмешек. Вскоре и самому князю и всем окружающим становится ясно, что он по-настоящему любит Аглаю, но эта любовь лишена всякого чувственного начала: князю достаточно каждый день бывать у Епанчиных, говорить, сидеть или гулять с Аглаей. «Может быть, этим одним он остался бы доволен на всю свою жизнь!» (8; 429). Образ Аглаи так и не становится «видением», укорененным в душе князя, подобно образу Настасьи Филипповны. Это доказывает сцена на вокзале, когда Мышкин, внезапно увидев Настасью Филипповну, вдруг как бы забыл про Аглаю, которую еще минуту назад смущал пристальным взглядом. На вопрос Аглаи, что с ним происходит, князь «повернул к ней голову, поглядел на нее, взглянул в ее черные, непонятно для него сверкавшие в эту минуту глаза, попробовал усмехнуться ей, но вдруг, точно мгновенно забыв ее, опять отвел глаза направо и опять стал следить за своим чрезвычайным видением» (8; 289-290). Эта сцена уже предвещает нам исход последней встречи двух соперниц, когда Настасья Филипповна с удивительной легкостью «отберет» Мышкина у Аглаи.

Более сложный генезис имеет видение Рогожина, возникшее перед Ипполитом и окончательно подтолкнувшее его к решению покончить с собой. Сам Ипполит пишет в своей «Исповеди», что утвердило его в сем намерении «не логический вывод, а какой-то странный толчок, одно странное обстоятельство, может быть, вовсе не связанное ничем с ходом дела» (8; 337). Ипполит посещает дом Рогожина, где он видит "Мертвого Христа" Г. Гольбейна. Эта картина наводит его, как и Мышкина, на размышления о жестоких законах природы, обрекающих на смерть все живое и обессмысливающих всякое земное существование. Мы знаем из второй части, что те же мысли приходили при виде «Мертвого Христа» самому Рогожину, и потому он и Ипполит неожиданно угадывают тайные мысли друг друга. Это позволяет Ипполиту заметить, что несмотря на весь контраст между ним и Рогожиным[7], «les extremités se touchent» («крайности сходятся» - А.К.), так что, может быть, [Рогожин] и сам вовсе не так далек от [его] «последнего убеждения», как кажется» (8; 338) — иными словами, что Рогожину самому далеко не чужды мысли о смерти и самоубийстве. Как только Рогожин выслушивает подобный намек, то «с очень угрюмою и кислою гримасой» выпроваживает от себя Ипполита.