Смекни!
smekni.com

«Ночной смотр» В.А. Жуковского (стр. 4 из 6)

Так что недаром у Толстого во фрагменте, предшествующем описанию Аустерлицкого сражения, такую важность приобретает хронометрия («до полдня 19-го», «после полудня», «в ночь с 19-го на 20-е», «в 6-м часу вечера», «в 10-м часу вечера», «за полночь», «ночь была туманная», «в 5 часов утра», «9 часов утра») – она явно отражает и предваряет основную толстовскую метафору – стрелки отсчитывающей минуты «на циферблате истории человечества».

Однако не только эта идея «часов» позволяет провести параллели между указанным фрагментом «Войны и мира» и «Ночным смотром» Жуковского, но и само изображение Толстым Наполеона, стоящего «несколько впереди своих маршалов на маленькой серой арабской лошади, в синей шинели, в той самой, в которой он делал итальянскую кампанию». Именно он, Наполеон, делает то первое движение, тот «знак маршалам» о начале дела, который придает динамику всему его окружению: «Маршалы, сопутствуемые адъютантами, поскакали в разные стороны, и через несколько минут быстро двигнулись главные силы французской армии <…>»[xxxii] В таком контексте описанный Толстым смотр войск Александром I незадолго до Аустерлицкого сражения оказывается в определенной степени сопоставимым со смотром войск Наполеоном из стихотворения Жуковского, а знаменитые размышления лежащего на Аустерлицком поле князя Андрея о ничтожности величия, ничтожности жизни и смерти, навеянные «фигурой маленького, ничтожного Наполеона», особо ничтожного на фоне «высокого неба»[xxxiii], – с уже процитированным нами отрывком из «Бородинской годовщины», где море и небо образуют одно безграничное пространство окружающее скалу-остров с могилой того человека, «пред кем все трепетало» и кого теперь «как не бывало». Только у Толстого уже полностью исчезает присущая этой строфе Жуковского сказочно-таинственная тональность.

В указанном фрагменте «Войны и мира» есть и другое отличие от «Ночного смотра». У Толстого движение противоположно тому, что изображено в «Ночном смотре». Здесь оно из одной точки – из главной квартиры императоров – центробежно распространяется на всю армию. Действие начинает нарастать «с полдня 19-го числа»: «До полудня 19-го числа движение, оживленные разговоры, беготня, посылки адъютантов ограничивались главною квартирой императоров; после полудня того же дня движение передалось в главную квартиру Кутузова и в штабы колонных начальников. Вечером через адъютантов разнеслось это движение по всем концам и частям армии, и в ночь с 19-го на 20-е поднялась с ночлега, загудела говором и заколыхалась и тронулась громадным девятиверстным холстом 80-ти тысячная масса союзного войска»[xxxiv]. Такое отличие, на наш взгляд, обусловлено не столько разным пониманием истории, сколько разными объектами изображения – собственно истории у Толстого и «метаистории» у Жуковского.

Машина жизни или непреклонная воля Мирового Духа?

Возвращаясь к процессу постепенной дегероизации Наполеона в XIX столетии, надо сказать, что его следы можно найти не только в произведениях декоративно-прикладного искусства, в исторических или художественных текстах, но и в литературной критике. Конечно, художественные тексты дают богатый материал: у Пушкина в онегинском кабинете Наполеон – предмет быта, «столбик с куклою чугунной / Под шляпой с пасмурным челом, / С руками, сжатыми крестом»; у Толстого в «Войне и мире» основной деталью портрета великого полководца становятся его «жирные ляжки»; из европейской классики достаточно вспомнить образ Наполеона в «Пармской обители» (1839) Стендаля. Однако весьма уместно напомнить и резкие антинаполеоновские выпады В.Г. Белинского в заметке 1845 года «История консульства и империи. Соч. Тьера <…>СПб. 1845 <…>».

Говоря о провале замыслов Наполеона «деспотически властвовать над всем миром», обернувшихся для Франции позором, а для самого Наполеона – «тюрьмой на бесплодной скале Атлантического океана», Белинский, вероятно, под влиянием идей Гегеля, видевшего в исключительных личностях, подобных Наполеону, исполнителей непреклонной воли Мирового Духа[xxxv] (кстати, такой взгляд на роль личности в истории не совсем чужд и Толстому), замечает: «Будучи врагом духа времени, грозя, новый Бриарей [сторукий великан, сын Посейдона], задушить его в своих сторуких объятиях, – он [Наполеон], сам того не зная, был только его послушным орудием… Дух времени воспользовался им, сколь было ему надобно, и потом бросил его как уже ненужное орудие, – и тщетно тогда развертывал он всю силу своего гения, всю неистощимость своих титанических сил и средств – ничто не помогло, и он пал…»[xxxvi]. За тринадцать лет до Белинского, 27(8) октября 1832 года, Жуковский в дневниковой записи выразил несколько иначе, но ту же идею: «Наполеон и Бурбоны пали в силу инерции. Сила эта непреодолимая»[xxxvii]. Как ни парадоксально, но Наполеон – подлинный герой своего времени, ставший буквальным его олицетворением в «часах-памятниках», – оказывается ненужным и бессильным перед наступлением новой исторической эпохи.

Констатируя, что «прошло уже время для безотчетного восторга к Наполеону»[xxxviii], Белинский обращает внимание на то, что в труде Тьера, духовно «остановившегося» в прошлом, не способного двигаться вперед вместе с меняющимся временем и пытающегося перенести «свой запоздалый восторг к идеям старого времени» «в другую эпоху, в мир новых страстей и убеждений», происходит неожиданная вещь: «Но – странное дело! – у него из апофеозы Наполеона как-то выходит против его воли и намерения, совсем другое, потому что как ни силится он софизмами оправдать его действия, истина так и блещет сквозь эти софизмы»[xxxix]

Если Тьер был нравственно глух к «духу времени», если развенчание Наполеона происходило против его воли, то Жуковского как автора «Ночного смотра» немыслимо подозревать в подобной глухоте. Казалось бы, в его стихотворение нет никакой дегероизации Наполеона и оно – скорее последняя дань романтическому мифу о великом полководце. Мы так и будем в это верить до тех пор, пока мы учтем заложенную внутри текста антиромантическую пружину, на которую указывает механичность совершаемых событий, пока не обратим внимания на отношение Жуковского к современной ему эпохе и в первую очередь к развитию исторических событий во Франции.

Небезынтересно, что сам «механизм» снижения наполеоновского образа в «Ночном смотре» вполне отвечает «духу» наступившей исторической эпохи. Эпоха эта, судя по всему, во многом не устраивала Жуковского, но, тем не менее, присущие ей тенденции проникали и в его собственные сочинения. Обвиняя в письме к А.С. Струдзе от 29 мая 1835 г. французских романистов, в том числе и О. Бальзака, в безнравственности, Жуковский выдвигал на первый план следующее: «<…> эти господа совершенно равнодушны к добру и злу; они видят и в том и другом что-то случайное, равно необходимое в машине земной жизни, которое для них не иное что, как сцепление каких-то явлений без результата, без цели, необходимых и представляющих один только материал для наблюдений; ужасы нравственные для них стоят на одной доске с ужасами физическими. <…> Но куда ведут нынешние путеводители? Куда придешь вслед за ними? К стремнистой бездне, ни вперед, ни назад: остается в нее кинуться и погибнуть»[xl]. Однако его собственное изображение загробного бытия Наполеона и всей его «военной машины» в «Ночном смотре» не только лишено какого-либо явного трагического ужаса от испытываемыхнравственных страданий, но механичность загробной жизни, представляющей «сцепление каких-то явлений без результата, без цели, необходимых и представляющих один только материал для наблюдений», во многом параллельна осуждаемому им методу изображения «машины земной жизни» у французских романистов. Другое дело, что для Жуковского и как для автора, и как для христианина подлинно ужасно оказывается именно это бесплодное еженощное блуждание «усопшего императора», лишенного и за гробом покоя, – именно тут точка схождения двух тем, возможность проведения параллели между Наполеоном и не знающим покоя странствующим жидом Агасфером. Но в «Ночном смотре» этот смысловой план еще остается за рамками стихотворения, не получает текстового воплощения.

Парадоксы истории или от великого до смешного один шаг

О постоянном интересе Жуковского к французской истории и особенно к Наполеону подробно говорится в книге А.С. Янушкевича, подсчитавшего, сколько раз имя Наполеона возникает в «Дневниках» поэта, описавшего круг его чтения – от трудов французских историков, с некоторыми из которых Жуковский общался лично, как с Ф. Гизо, до чтения «Жизни Наполеона» В. Скотта в августе 1835 г. (т.е. практически накануне создания «Ночного смотра») или «Книги Le Grand» Г. Гейне[xli]. Выделяя, как и Ф.З. Канунова, «три этапа разработки наполеоновской темы в творчестве Жуковского» – от стихотворения «Сей день есть день суда и мщенья!» (1816) к «Ночному смотру» (1836) и вплоть до поэмы «Агасвер, или Странствующий жид»[xlii], последние строки которой диктовались в 1852 г., Янушкевич обращает внимание и на стихотворение «Четыре сына Франции», создававшееся поэтапно – с 1846 до марта 1852 г. Исследователь абсолютно прав, называя в примечаниях к стихотворению «Четыре сына Франции» эти стихи «поэтическим постскриптумом» размышлений о французской революции и наполеоновской теме[xliii]. Нельзя не согласиться с автором, когда он пишет: «Стихотворение “Четыре сына Франции”, как и наполеоновские сцены в “Странствующем жиде”, перевод “Ночного смотра (из Цедлица)”, выявило связь публицистических выступлений Жуковского, его размышлений о Великой французской революции с поэтическим творчеством. Словарь стихотворения “Четыре сына Франции”, его интонации, композиция, даже обозначение хронологии событий в начале первых пяти строф: 1789, 1812, 1830, 1846, 18… позволили Жуковскому создать поэтическую концепцию истории французской революции»[xliv].