Кибальник С.А.
Стихотворение Пушкина «Земля и море (Идиллия Мосха)», согласно помете в беловом автографе (ПД 833, л. 2), было написано 8 февраля 1821 г. в Киеве:
Когда по синеве морей
Зефир скользит и тихо веет
В ветрила гордых кораблей
И челны на волнах лелеет,
5 Забот и дум слагая груз,
Тогда ленюсь я веселее
И забываю песни Муз:
Мне моря сладкий шум милее.
Когда же волны по брегам
10 Ревут, кипят и пеной плещут,
И гром гремит по небесам,
И молнии во мраке блещут,
Я удаляюсь от морей
В гостеприимные дубровы,
15 Земля мне кажется верней,
И жалок мне рыбак суровый:
Живет на утлом он челне,
Игралище слепой пучины,
А я в надежной тишине
20 Внимаю шум ручья долины. [i]
Непосредственный источник его считается давно и прочно выясненным. Это стихотворное переложение Н. Ф. Кошанским идиллии древнегреческого поэта Мосха (II в. до н. э.), озаглавленное «К спокойствию»:
Когда Зефир подует нежно,
По морю синему в приятной тишине,
Я лени сладостной предавшися небрежно,
Пленяюсь морем безмятежно,
И Музы милые не милы больше мне.
Когда ж восстанут волны бурны,
И с тяжким ревом грозный ветр
Воздвигнет сонмы волн из недр,
И, пеной осребрясь, шумят моря лазурны:
Тогда, взглянув на кроткий луг,
И вместе на моря превратны,
Кляну их – и клянет мой дух.
Люблю надежный дол, убежища приятны.
Лесочки мирные, долины ароматны,
И шопот кротких ив, и говор сосн вокруг.
О сколько бедствен тот, кто век живет средь моря,
Кому ладья всегдашний кров,
Кто часто с неудачей споря,
Забавой ставит рыбный лов.
А я возлягу здесь под явором шумящим,
Склонюсь главой своей к потокам вод журчащим:
Как нежен, сладостен для пастырей их шум,
Влекущий в тихий сон, не возмущая ум![ii]
То, что Пушкин следует за Кошанским, а не за каким-то иным переложением идиллии Мосха, [iii] помимо сходства в некоторых образах, подтверждается еще и тем, что греческий оригинал выполнен от лица простого поселянина, а не поэта. [iv] Отмечалось также, что такое истолкование оригинала, а также некоторые другие его детали Пушкин мог воспринять из комментария Кошанского к идиллии Мосха: «Может быть сие небольшое произведение родилось в счастливое время прогулки по берегу моря, или реки, когда волны после бури утихали; или в приятную минуту размышления об участи, когда поэт сравнивал всегдашнее плавание по водам с тихою и беспечною жизнию на твердой земле, когда почувствовал всю цену спокойствия и почел себя счастливым, видя, что судьба не определила его искать пропитания на бурной стихии <…> Мысль (в первых двух стихах Мосха. – С.К.) кажется следующая: когда зефир струит поверхность голубого моря, тогда дух мой, хотя робкий, стремится к плаванию, и Музы не пленяют меня столько, сколько тишина моря» (Кошанский. С. 241 – 242; курсив мой – С.К.). [v]
Не так давно стихотворение было детально сопоставлено с переводом Кошанского, проанализированы как случаи следования переводу-посреднику, так и отступления от него Пушкина и, кроме того, выявлен ряд реминисценций из поэзии Батюшкова и Жуковского, а также случаи использования поэтического языка карамзинистов.[vi] Это делает возможным не только более детальный анализ соотношения «Земли и моря» и его источников, но и решение вопроса о жанровой форме и о спектре поэтических смыслов, которые намечает художественная топика стихотворения.
Те слова (или части слов) в «Земле и море», которые имеют соответствия у Кошанского, выделены нами выше в текстах стихотворений (с некоторыми отличиями от того, как это сделано А.Р.Зарецким (ср.: Зарецкий. С. 340 – 341). Напомним замеченные ранее другие реминисценции.В стихах 2 – 3 это реминисценция из элегии Батюшкова «На развалинах замка в Швеции»: «О, вей, попутный ветр, вей тихими устами / В ветрила кораблей!», в стихе 5-м – из «Беседки муз»: «Пускай забот свинцовый груз»[vii], в стихе 10-м из «Певца в Беседе любителей русского слова»: «Как волны, пеной плещут» и в стихах 17-18 из элегии «Вечер»: «Игралище стихий среди пучины пенной, / И ты, рыбарь, спешишь на брег уединенной! /Там, сети приклонив ко утлой ладие…» (Зарецкий. С. 342).
Нетрудно заметить, что наибольшее сходство с Кошанским приходится на те места, в которых определяется общая лирическая ситуация и сценарий стихотворения (стихи 1 – 2, 6 – 8, 9 – 10, 13, 15, 19 – 20). При более детальном изображении ее Пушкин уже опирается на поэтический язык Батюшкова, и, наконец, наиболее оригинален поэт в построении идеального плана стихотворения (хотя и здесь есть черты общего следования Мосху-Кошанскому). В целом, однако, по отношению к этому тексту пушкинское стихотворение есть скорее подражание-реконструкция, чем свободный перевод. Учитывая большую пространность текста Кошанского по сравнению с оригиналом и его очевидную стилистическую чуждость греческому первоисточнику, у Пушкина при воссоздании его «древней простой, широкой, свободной» буколической природы (ХI, 221) не было другого выхода, кроме как попытаться реконструировать этот первоисточник. При этом он мог опираться лишь на простоту и естественность собственных идеальных представлений и на открытые Батюшковым способы реконструкции духа античной лирики средствами русского языка.
Тем не менее, первоочередное значение идиллии Мосха в переводе Кошанского как источника «Земли и моря» не вызывает сомнений. Напротив, утверждение А.Р.Зарецкого об одновременной существенной зависимости стихотворения от «Вечера» Батюшкова представляется преувеличением: «И общая канва пушкинского текста, и отдельные словесные формулы отсылают к стихотворению Батюшкова «Вечер» (1810). В нем обнаруживается та же исходная картина – задумчивый поэт на берегу моря; затем, как и в «Земле и море», противопоставляются поэт и рыбак» (Зарецкий. С. 342 – 343). Однако в действительности у Батюшкова поэт представлен вовсе не на берегу моря, и как исходная картина, так и развитие лирического сюжета у него совсем иные. Во всех четырех строфах этого «подражания Петрарке» последовательно описывается возвращение домой «пастушки» (1-я), «оратая» (2-я), «пастуха», гонящего «стада <…> в дом» и «рыбаря», спешащего «на брег уединенный» (3-я строфа, отозвавшаяся в «Земле и море» справедливо отмеченной, но единственной реминисценцией). Каждая из первых двух строф заканчивается рефреном о поэте, который, в противоположность им всем, «один в изгнании» и «с безмолвною тоской» «беседует в ночи с задумчивой луной». В финальной строфе на фоне догорающего заката и идущих «в загон» волов лирический герой, по-прежнему «среди глубокой нощи» за поэтическим трудом; он призывает вдохновение, которое позволило бы ему вызвать «тень Лауры».[viii]
Представляется не совсем основательной и попытка усмотреть в пушкинском стихотворении «элегизацию идиллии». Она, по мнению А.Р.Зарецкого, «возникает в тексте преимущественно вследствие двух моментов. С одной стороны, Пушкин ввел слова «Забот и дум слагая груз», и этого намека на «заботы и думы» вполне достаточно, чтобы вызвать у читателя весь набор стандартных элегических ассоциаций. С другой стороны, у Пушкина оказался опущен заключительный пассаж о пастухах, который помешал бы восприятию текста идиллии в качестве автобиографического признания» (Зарецкий. С. 343). [ix]
Однако, во-первых, упоминание «забот и дум» отнюдь не противопоказано классической, не говоря уже о новоевропейской идиллии (ср., например, хотя бы известную ХХI идиллию Феокрита «Рыбаки»), а, во-вторых, «пассажа о пастухах» нет и у Кошанского. Единственное упоминание их в этом переводе: «Как нежен, сладостен для пастырей их шум» (а у Мосха нет даже и такого) [x] - носит мимолетный характер и вовсе не препятствует восприятию его в качестве автобиографического признания.
В то же время «автобиографические признания» отнюдь не являются прерогативой только элегии, но вполне на месте и в идиллии – впрочем, не столько классической, сколько новоевропейской (не забудем, кстати сказать, что именно «идиллией» настойчиво обозначал пьесу сам Пушкин). Впрочем, та новоевропейская традиция, которой следовал Пушкин, в свою очередь берет начало в таких нетрадиционных античных идиллиях, какой является данное стихотворение Мосха[xi]. Не случайно современный исследователь полагает круг тем этого стихотворения вполне характерным для буколической поэзии: «Это стихотворение стало как бы девизом буколики. Отныне круг ее тем – восхваление скромной и тихой жизни, сентиментальная любовь и бегство от бурь природы и жизни – твердо очерчен, и она никогда более из него не выйдет»[xii]. Пушкин в «Земле и море», разумеется, из него выходит, но общую идиллическую ситуацию спокойного отдохновения «в гостеприимных дубровах» он все же воспроизводит.
Если же эта идиллическая ситуация воспроизводится с некоторым отличием, то это происходит не только у Пушкина, но и у самого Мосха. Классическая, феокритовская идиллия предполагала конструирование идиллического сельского идеала посредством сопоставления его с другими жизненными укладами и состояниями. У Пушкина «идиллический мотив «земли и моря» органически связывает две субстанциональные сферы, не акцентируя ценность только одной из них – не возводя «надежную» сушу в жизненный идеал, в идиллему – в противовес «опасному» морю, антиидиллеме». [xiii] Однако, во-первых, такое общее приятие обеих стихий присутствует у самого Мосха. Во-вторых, предпочтение одного другому все же происходит, но только это не предпочтение «земли» «морю», а предпочтение участи свободного человека рыбаку, прочно привязанному к одной из этих стихий нуждой. И в-третьих, если «море отвергается, но вовсе не выводится «за скобки» идиллического кругозора», то «земля», и с позиций такого видения, представляется в чем-то удобнее, спокойнее, щедрее, «приятнее».[xiv]