На низких колясочках, с деревяшкой в каждой руке, чтобы упираться о землю, — черепашьим вихрем летят обрубки войны к войне новой. А он, совершеннейший из обрубков, чудо хирургии, — чудом же мчится впереди всех за командира. За ним слепые, скрюченные в рог, лишенные лица, глухие, немые, отравленные, сонные, — взводы георгиевских уродцев».
Это тоже революция, но еще более страшная, чем та, которая происходит наяву: «Революция новая, небывалая, последняя: всех, кто еще здрав и цел, окарнать в уродов, всех под один уровень! Зубами отгрызть уцелевшие руки, колесом проехать по ходящим ногам, наколоть видящие глаза, отравить дышащие легкие, громом потрясти мозговые коробки. Всех под одну стать!
И женщин! Дайте нам женщин-обрубков, таких же, как мы. С руками и ногами целыми, с глазами видящими и лживыми, они будут презирать нас и отталкивать. Пусть они будут обрубками: мы оставим им только груди. Мы будем сползать и соединяться без рук и без ног. И пусть родятся у нас такие же дети.
Все перестроить! Пусть одеждой человеку будет мешок, а работать он будет зубами. Только слепым и безумным оставить право иметь конечности, — пусть водят и носят других калек. Не все ли равно: разве не водили нас и раньше слепые и безумные? Если захотят того глухие и немые, — всем здоровым вырвать языки и проткнуть уши каленой иглой! И старым, и детям, и девушкам.
Пусть будет тишина в мире, придумавшем боевые марши и гимны, барабанный бой и грохочущее орудие.
Кошмар — кошмар — из отрубленных ног костры на площадях. Вокруг костров быстрой каруселью летят коляски безногих — бунт безногих — шабаш уродов, — а безумные бросают в огонь ненужные больше книги, стулья, рояли, картины, обувь, главное — обувь, и еще перчатки, обручальные кольца, — весь хлам, нужный только целым, которых больше нет и не будет. Теперь вы поняли!»
Грезы искалеченного человека исполнены ужасающего сюрреализма. В этом кошмаре торжествует эстетика уродливого, и не снившаяся декадентам: «Высшая красота — рубец и культяпка. Кто больше изрублен и изрезан — тот всех прекрасней. Кто смеет думать иначе — на костер. Вымарать на иконах и на картинах руки и ноги, изуродовать лица, чтобы прежней красоты не оставалось и в памяти. Опрокинуть и разбить в музеях античные статуи, оставив только мраморные торсы да бюсты с отбитыми носами. Воздвигнуть на больших площадях копии ватиканского торса Геркулеса, — единственная достойная статуя, идеал красоты повоенной!
Миром будет править синяя, блестящая культяпка. А провалится мир — туда ему и дорога!»
Стольников, лишившийся рук и ног, одержим маниакальной идеей — превратить собственную волю в новый орган тела, сдвинуть усилием мысли, взглядом бронзовый шарик на столе: «Комната Стольникова была во втором этаже. Когда Григорий вывозил Обрубка на прогулку, он сначала спускал по лестнице кресло, затем, как ребенка, сносил Обрубка на руках.
Была весна. Беззаботны были — и то на вид — только воробьи и ласточки.
Бронзовый шарик лежал неподвижно. Неподвижны были и глаза Обрубка, на него устремленные, — стальные серые глаза.
Бронзовый шарик мал и ничтожен. Но вокруг него образовались круги, и первый круг захватил бытие Обрубка, печальное и нечеловеческое бытие. И дальше шли круги, все шире. В одном вмещалась Москва, в другом Россия, в третьем земля, а дальше — бесконечность. В пределах вечности ничтожно было бытие Обрубка, незаметное, несуществующее, как математическая точка; но оно было центром, блестящим, слепящим глаз; от него исходили лучи и освещали весь мир страшным смыслом и значением».
Единственный исход для себя Стольников находит в самоубийстве. И автор не находит в себе сил и права возражать несчастному и опровергать его.
Но рядом с кругами вокруг бронзового шарика, так и не сдвинутого с места взглядом инвалида-обрубка, — дом на Сивцевом Вражке, счастливый приют и мирная (несмотря ни на что) пристань. Здесь — старенький профессор, как прежде разглядывающий изображения птиц, и молодая внучка Таня. В концовке романа орнитолог объясняет внучке необходимость знания, веры в науку и своего на первый взгляд ставшего бессмысленным труда:
«— Люди придут, новые люди, начнут все стараться по-новому делать, по-своему. Потом, поглядев, побившись, догадаются, что новое без старого фундамента не выживет, развалится, что прежней культуры не обойдешь, не отбросишь ее. И опять возьмутся за старую книжку, изучать, что до них изучено, старый опыт искать. Это уже обязательно. И вот тогда, Танюша, вспомнят и нас, стариков, и твоего дедушку, может быть, вспомнят, книжки его на полку опять поставят. И его наука кому-нибудь пригодится.
— Ну, конечно, дедушка.
— Птички пригодятся. Обязательно должны пригодиться мои птички! И им место в жизни найдется. Верно ли, Танюша?»
Символ вечного круговорота и возрождения жизни — ласточки, обитающие в гнезде под крышей дома, и календарь орнитологических наблюдений, который она продолжит вести и после ухода профессора. Внучка отвечает дедушке:
«— Дедушка, вот скоро весна, и ласточки наши прилетят.
— Ласточки непременно прилетят. Ласточке все равно, о чем люди спорят, кто с кем воюет, кто кого одолел. Сегодня он меня — завтра я его, а потом снова... А у ласточки свои законы, вечные. И законы эти много важнее наших. Мы еще мало их знаем, много изучать нужно.
Долго молчали. И правда, стены старого дома шептались. Наклонив голову к Танюше, так что седая борода защекотала ее лоб, орнитолог тихо и ласково сказал:
— Ты отметь, Танюша, запиши.
— Что записать, дедушка?
— А когда нынче весной ласточки прилетят — отметь день. Я-то, может быть, уж и не успею. А ты отметь обязательно.
— Дедушка...
— Да, да, отметь либо в календаре, либо в моей книжечке, где я всегда отмечаю. Будет одной отметкой больше. Это, Танюша, очень, очень важно, может быть, всего важнее. Отметишь, девочка? Мне приятно будет.
Ласковая дедушкина рука гладит голову Танюши.
— Дедушка, милый дедушка... Ну да, конечно... я отмечу, дедушка…»
Георгий Адамович утверждал, что «Осоргин—писатель на редкость откровенный <…> он не прячется за своих героев, он прямо от своего лица комментирует историю, и делает это порой в форме афористически-ясной и отточенной. Да и герои его, впрочем, не претендуют на то, чтобы хоть на одну минуту заслонить автора» этого стоит (Адамович Г. Литературные беседы. "Сивцев Вражек" М. А. Осоргина; цит. по электронной версии: http://az.lib.ru/o/osorgin_m_a/text_0030.shtml). С этим согласиться трудно. Даже отдельные прямые авторские высказывания в романе получают настоящий смысл только в своем созвучии и противостоянии с другими авторскими суждениями и с разнородными мнениями персонажей. Тем более ни один из героев романа не является примитивным резонером — выразителем мыслей самого писателя. Своя правда есть, как видится Осоргину, и у стоического и благородного циника Астафьева, и у раздавленного отчаянием Стольникова. Но они относительны. Это их правды. И не случайно роман все-таки завершается теплым разговором дедушки и внучки, ожидающих весеннего появления ласточки, которая непременно прилетит. Осоргин написал о страшном времени все-таки очень светлую книгу.