Двойник Голядкина - Голядкин-младший, олицетворяющий собой негативные помыслы героя, травмирует психику последнего, будучи ее же порождением, терзает сердце и гасит его ум. Голядкин-старший с ужасом отшатнулся от самого себя, как от реального врага, упал в темную пропасть безумия. Все низменное, о чем он иногда подумывал - все это представило ему словно наяву его больное воображение. Все это - и есть его двойник. Его убивает мысль о потере подлинности своего «я», каким бы забитым оно не являлось. Темные стороны души персонифицируются в образе двойника, внешне, как две капли воды похожего на героя, но внутренне ему противоположного. От повести «Двойник», как указывает сам Достоевский, берет начало в его творчестве тема подполья.
Как раз незадолго до работы Достоевского над "Двойником" появилась в "Отечественных записках" повесть "Крошка Цахес", где горбун Цахес оказывается в некотором смысле двойником всех окружающих, присваивая себе их достижения, таланты и труды, притом что все его недостатки приписывают конкурентам. Это в точности повторяет распределение ролей у Голядкина с его двойником, когда одним своим появлением Голядкин младший "в один миг" "разрушает все торжество и славу Голядкина. И все рады ему, и все любят его." "И все это так быстро сделалось, что г-н Голядкин старший и рта раскрыть не успел, как уже все и душой, и телом предались безобразному и поддельному г-ну Голядкину. Не оставалась лица даже самого незначительного, которого мнения не переделал бы в один миг безобразный г. Голядкин по-своему" (1; 186). Сходна ситуация двойничества возникает и в "Выборе невесты" (вышедшей в русском переводе в 1831г), где титулярный советник Тусман, весьма ничтожный и незначительный по характеру, видит в кошмарном наваждении двойника на пороге своего дома: "...едва я хотел отпереть дверь моего дома, как увидел самого себя, - да, самого себя, стоящего передо мною! Двойник мой смотрел на меня с озабоченным видом моими круглыми, черными глазами, теми самыми, которые у меня во лбу. Я отступил в ужасе и увидел себя в руках какого-то человека: по его пике узнаю в нем ночного сторожа. - Любезный сторож, " - молвил я ему, сам не свой от ужаса, - сделай одолжение, прогони от моих дверей этого плута, титулярного советника Тусмана, чтобы честный титулярный советник Тусман, то есть я, мог войти себе в дом." Эта сцена была почти буквально скопирована Достоевским. От Тусмана к Голядкину также перешла постоянная готовность "стушеваться", "съежиться", обратиться в "ветошку".
В "Житейских воззрениях кота Мурра" двойник Крейслера - постоянно угрожающий ему при творческом перенапряжении призрак безумия. Воспроизведение данной психологической ситуации мы найдем уже в позднем творчестве Достоевского - в "Подростке", где характером Крейслера наделяется Версилов, в поведении которого чередуются возвышенные порывы и нежность с самой черной иронией и парадоксальным желанием надругаться над самым для себя дорогим[xi]. Такое болезненное состояние грозит ему умопомешательством: "Знаете, мне кажется, что я весь точно раздваиваюсь, - оглядел он нас всех с ужасно серьезным лицом и с самою искреннею сообщительностью. - Право, мысленно раздваиваюсь и ужасно этого боюсь. Точно подле вас стоит ваш двойник... (13; 408). Вообще, в зрелых романах Достоевского ситуация двойничества заметно усложняется. Там двойники еще более отдаляются от своего "оригинала", теряют портретное сходство и претендуют уже не на место героя в жизни, а на его душу (как черт Карамазова, бес Ставрогина или двойник Версилова). Это двойники не столько в психологическом, сколько в идейном плане, и их появление свидетельствует не о ничтожности личности персонажей (как в "Двойнике"), а об их неразрешимых внутренних сомнениях. Кроме непосредственных двойников, у главных героев появляется еще много "косвенных" (Раскольников и Свидригайлов, Ставрогин и Верховенский, Кириллов; Иван Карамазов и Смердяков), при общении с которыми складывается особая исповедальная атмосфера, создающая ощущение, что главный герой говорит сам с собой. Феномен двойничества возникает в романах Достоевского всякий раз, когда два героя «закованы» странной психологической близостью и начинают видеть друг на друга не извне, как сторонние люди, а изнутри, зная друг о друге все: мысли, мельчайшие изгибы души. Поэтому двойники и вызывают необыкновенную ненависть у своих "оригиналов".
В "Хозяйке" Достоевского занимал вопрос о таинственном влиянии одной личности на другую. (Как раз в то время были в моде разговоры о магнетизме Месмера, о загадочной психологической силе - "флюиде"). В таких повестях Гофмана, как "Зловещий гость", "Магнетизер", "Песочный человек", действие движется людьми, наделенными злой магнетизирующей волей. "Я даже не понимаю сама, чем и как успел он приобресть мое расположение, - говорит Анжелика в "Зловещем госте", – Вижу хорошо, что не могу любить его, как любила Морица, но вместе с тем чувствую, что не могу без него не только жить, но, как это ни странно, даже мыслить". В "Хозяйке" Достоевского Катерина, любя Ордынова, заворожена таинственным стариком Муриным: "То мне горько и рвет мое сердце, что я рабыня его опозоренная", "да жизнь-то моя – не моя, а чужая, и волюшка-то связана". В судьбе Ордынова Мурин играет такую же роль, какую Коппелиус из "Песочного человека" играет в судьбе Натаниэля. Ордынов во сне видит, как "злой старик... смеялся и дразнил его... гримасничая и хохоча в его руках, как скверный гном". Временами ему чудится, что "неведомый старик держит во власти своей все его грядущие годы и, трепеща, не мог он отвести от него глаз своих. Злой старик следовал всюду." Подобное видит и Натаниэль у Гофмана: "Ненавистный и отвратительный Коппелиус стоял передо мною, сверкая глазами и насмешливо хохоча". И у Достоевского и у Гофмана вся действительность говорит о присутствии каких-то черных сил, играющих человеком. Так, Ордынов чувствует себя "осужденным жить в каком-то длинном, нескончаемом сне, полном странных, бесплодных тревог, борьбы и страданий. В ужасе он старался восстать против рокового фатализма". Оба главных героя - мечтатели, живущие в мире своих мрачных грез и верящие в свою зависимость от "злого колдуна", который разрушает их счастье, вторгаясь в сферу их интимных чувств.
Следы увлечения Гофманом мы находим и в первой части "Неточки Незвановой", где нарисован типично гофмановский образ гениального, но спившегося и сошедшего с ума музыканта Ефимова, получившего музыкальный талант в дар вместе с чудесной скрипкой от демонического итальянца-капельмейстера. Сама тема музыки, вообще редко вообще крайне редко возникающая у Достоевского, свидетельствует о гофмановском влиянии. Первой части романа присущ романтический фантастический колорит, который ощущается в «необъяснимой и странной» дружбе Ефимова с «дьяволом»-итальянцем, в сцене последней игры Ефимова на скрипке у трупа жены, в страшных впечатлениях Неточки от встречи с гениальным скрипачем С—цем, на чьем недавнем концерте её отец, Ефимов, увидел своего удачливого, «состоявшегося» двойника.
Вторая часть этой повести, начинающаяся со сцены пробуждения Неточки в чужом богатом доме, выполнена уже в традициях Диккенса и вызывает в памяти аналогичные сцены из "Оливера Твиста", "Давида Копперфильда" и "Домби и сына".
Диккенс был вторым важнейшим ориентиром для раннего Достоевского. Диккенс и Бальзак были двумя виднейшими представителями социального романа в начале XIX века в Европе, и Достоевскому, начинавшему работать в социальной тематике, оставалось только брать Диккенса за образец. Бросается в глаза разительное сходство тем и мотивов, относительно которого не всегда можно с достаточной уверенностью сказать, является ли оно результатом совпадения творческих поисков двух писателей или “прямым отзвуком впечатлений увлеченного читателя и почитателя произведений Диккенса”[xii]. Объединяла двух авторов прежде всего тема "бедных людей" – жертв огромного города, затерявшихся в нем и страдающих от бедности, беспомощности и всеобщего равнодушия. Эта тема была одной из ведущих у Диккенса ("Очерки Боза", Оливер Твист", "Николас Никльби", "Лавка древностей", "Тяжелые времена", "Холодный дом") и чуть ли не главной у молодого Достоевского. Тихий, незлобивый Девушкин, чиновник Горшков, лишившийся работы, – сродни многим героям Диккенса, особенно Тоби Вэку ("Колокола"), Хамфри из "Лавки древностей", Фредерику Дорриту из «Крошки Доррит». Явно от Диккенса проистекает также сентиментальный пафос "Бедных людей" и "Слабого сердца". "Характерное для Достоевского стремление уже в этот период его творческого развития сочетать глубоко трагическое в повседневной жизни внешне незаметного, но по-своему незаурядного человека с неподдельным лиризмом, его глубокую заинтересованность в судьбах своих маленьких героев, окажется причиной того, что Диккенс и далее не останется для него "нейтральной" фигурой, что Достоевский будет не только восхищаться Диккенсом как художником-гуманистом, не только в чем-то использовать его опыт, но по мере все более глубокого проникновения в жестокие и суровые законы жизни и спорить с ним"[xiii]._К примеру, Достоевский сразу отметает обязательные для Диккенса благополучные концовки, так что его ранние вещи оставляют после себя впечатление безысходности. Для Диккенса также очень характерны создаваемые им картины семейного тепла, уюта и покоя, к которым он ведет как к идеалу своих любимых героев и которые придают его романам английский национальный колорит. Им противопоставлен холод и дискомфорт ("антидом"), порождаемый очерствевшими, холодными душами богачей и чиновников, равнодушных и жестоких к "бедным людям" (на данном противопоставлении строятся, к примеру, такие произведения, как "Рождественская песнь в прозе", "Холодный дом" или "Давид Копперфильд"). Для Достоевского типичны изображения именно второй, отрицательной стороны диккенсовского мира: бесприютности, дискомфорта, одиночества. Типично диккенсовскую атмосферу доброты и патриархальности мы найдем только как явное заимствование из Диккенса: это финальные сцены "Униженных и оскорбленных" и описание усадьбы Ростанева в "Селе Степанчикове". Уже первое произведение Достоевского "Бедные люди" чисто по-диккенсовски трактует гоголевскую тему "маленького человека". Образ Макара Девушкина поэтизируется и описывается в сентиментальном, гуманистическом пафосе.