Ранчин А. М.
Изображая смерть князя Андрея Болконского на страницах «Войны и мира», Толстой обращается к банальной на первый взгляд паре метафор «жизнь — сон» и «смерть — пробуждение». В виде чеканной формулы первая из двух метафор вынесена в заглавие драмы П. Кальдерона, Один из ее героев, король Басилио, заключает свой монолог словами: «<…> В этом мире каждый, // Живя, лишь спит и видит сон» (Кальдерон де ла Барка П. Драмы: В 2 кн. / Пер. К. Бальмонта; Изд. подгот. Н.И. Балашов и Д.Г. Макогоненко. М., 1989. (Серия «Литературные памятники»). Кн. 2. С. 45 (хорнада 2, сцена 1)), а его сын принц Сехисмундо развертывает этот тезис, сплетая обе метафоры:
Жить значит спать, быть в этой жизни —
Жить сновиденьем каждый час.
Мне самый опыт возвещает:
Мы здесь до пробужденья спим.
(Там же. С. 89 (хорнада 2, сцена 19)
Действительно, эти иносказания принадлежат «общим местам», к литературной и культурной топике, однако их воплощение и функции в толстовском тексте совсем не тривиальны.
Тяжелораненый Болконский видит сон, в котором ему представляется смерть (страшное и безликое «оно»), пытающаяся войти в дверь, которую умирающий тщетно пытается затворить: «Он видел во сне, что он лежит в той же комнате, в которой он лежал в действительности, но что он не ранен, а здоров. Много разных лиц, ничтожных, равнодушных, являются перед князем Андреем. Он говорит с ними, спорит о чем-то ненужном. Они сбираются ехать куда-то. Князь Андрей смутно припоминает, что все это ничтожно и что у него есть другие, важнейшие заботы, но продолжает говорить, удивляя их, какие-то пустые, остроумные слова. Понемногу, незаметно все эти лица начинают исчезать, и все заменяется одним вопросом о затворенной двери. Он встает и идет к двери, чтобы задвинуть задвижку и запереть ее. Оттого, что он успеет или не успеет запереть ее, зависит все. Он идет, спешит, ноги его не двигаются, и он знает, что не успеет запереть дверь, но все-таки болезненно напрягает все свои силы. И мучительный страх охватывает его. И этот страх есть страх смерти: за дверью стоит оно. Но в то же время как он бессильно-неловко подползает к двери, это что-то ужасное, с другой стороны уже, надавливая, ломится в нее. Что-то не человеческое — смерть — ломится в дверь, и надо удержать ее. Он ухватывается за дверь, напрягает последние усилия — запереть уже нельзя — хоть удержать ее; но силы его слабы, неловки, и, надавливаемая ужасным, дверь отворяется и опять затворяется.
Еще раз оно надавило оттуда. Последние, сверхъестественные усилия тщетны, и обе половинки отворились беззвучно. Оно вошло, и оно есть смерть. И князь Андрей умер.
Но в то же мгновение, как он умер, князь Андрей вспомнил, что он спит, и в то же мгновение, как он умер, он, сделав над собою усилие, проснулся.
“Да, это была смерть. Я умер - — я проснулся. Да, смерть — пробуждение!” — вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нем силы и ту странную легкость, которая с тех пор не оставляла его.
Когда он, очнувшись в холодном поту, зашевелился на диване, Наташа подошла к нему и спросила, что с ним. Он не ответил ей и, не понимая ее, посмотрел на нее странным взглядом.
Это-то было то, что случилось с ним за два дня до приезда княжны Марьи. С этого же дня, как говорил доктор, изнурительная лихорадка приняла дурной характер, но Наташа не интересовалась тем, что говорил доктор: она видела эти страшные, более для нее несомненные, нравственные признаки.
С этого дня началось для князя Андрея вместе с пробуждением от сна — пробуждение от жизни. И относительно продолжительности жизни оно не казалось ему более медленно, чем пробуждение от сна относительно продолжительности сновидения» (т. 4, ч. 1, гл. XVI).
Трактовка жизни как «сна», а смерти как «пробуждения» для Толстого, очевидно, очень значима: Толстой дважды выражает этот мотив: сначала в размышлении князя Андрея, затем — в авторском комментарии к сновидению и его последствиям для больного. Новизну полустертым метафорам придает их включение в событийный ряд: князь Болконский действительно засыпает, и во сне он не в силах предотвратить приход смерти, пытающейся войти через дверь. Он переживает собственную смерть во сне, умирает в пространстве сна и в этот момент пробуждается. Пробуждение, вызванное чувством собственной смерти, таким образом, является освобождением, спасением от реального, а не метафорического сна — кошмарного, давящего, вызывающего «холодный пот». Но кошмарная мнимая смерть, произошедшая с любимым толстовским героем во сне, в глубинном и глубочайшем смысле слова оказывается реальностью — явью высшего, духовного рода, смертью плотского и душевного человека и рождением человека духовного. Князь Андрей «пробудился» не только от сна, но и от жизни. Душевная смерть и рождение Болконского — нового, духовного «я», ничем не привязанного к бренному, им покидаемому тварному миру, — совершаются задолго до смерти физической. Однако пробуждение от сна и от жизни семантически приравнено к позднейшей телесной смерти: проснувшийся Болконский — это уже другой человек, освободившийся от земных привязанностей, не боящейся кончины и видящий духовным взором сокровенное, прежде закрытое от него «завесой». Это пробуждение-освобождение — процесс, а не одномоментное событие, однако сознанию самого умирающего оно открывается как одномоментное, мгновенное, наподобие пробуждения от сна физического. Это «пробуждение» истолковывается автором как почти произвольное, как словно бы добровольное отрешение от земного существования: врач объясняет ухудшение состояния больного «дурным характером» лихорадки, но Наташа верно видит «несомненные, нравственные признаки» близкого ухода.
Поэтому невозможно согласиться с мыслью Д.С. Мережковского, тонко проанализировавшего смерти толстовских героев, но убежденного, что их предсмертные мысли и чувства вторичны от плоти, от ее болезни и ран: «Есть ли это, однако, последнее освобождение, победа духа над плотью? Так Л. Толстой думает, или хотел бы думать. Но едва ли оно так. Ведь нечто новое, решающее здесь произошло сначала в теле; душа только отражает то, что уже произошло в теле; только объясняет слабость тела, как “слабость любви”, как сознание своего страшного одиночества и беззащитности; но собственно от себя ничего не прибавляет. И здесь, как везде, как всегда у Толстого, не тело следует за душою, а, наоборот, душа за телом: что сначала в теле, то потом в душе. Телесное первоначально, духовное или, лучше сказать, “душевное” — производно. Душевное вытекает из телесного, как следствие из причины. Тело уходит из жизни в не-жизнь, опускается в “черную дыру” — и душа влечется за телом; тело тянет душу. Воскресение духа есть только умирание тела, не начало чего-то нового, сверхживотного, а только конец старого, животного — отрицание плоти — одно отрицание, без утверждения того, что за плотью» (Мережковский Д.С. Толстой и Достоевский // Он же. Толстой и Достоевский. Вечные спутники / Подгот. текста, послесл. М. Ермолаева; Коммент. А. Архангельской и М. Ермолаева. М., 1995. С. 222. Выделено Д.С. Мережковским).
Пример с умиранием князя Андрея не вписывается в полной мере в концепцию Мережковского, основанную на слишком схематичной дихотомии «Толстой как приверженец “религии плоти” — Достоевский как адепт “религии духа”».
Страдания тела, предсмертная болезнь героев Толстого — это не столько причина, сколько условие их «пробуждения от жизни» или воскресения. Чтобы подняться над собой, необходимо пережить катастрофу, и это у Толстого относится не только к смерти: графу Пьеру Безухову приоткрывается истина после дуэли, на которой он ранит противника и врага Долохова, а Николай Ростов испытывает невозможное счастье от пения сестры после страшного проигрыша в карты тому же Долохову, — проигрыша, из-за которого он только что думал наложить на себя руки.
Болезнь и боль у Толстого — это та экзистенциальная ситуация, напоминающая о словах апостола Павла: «<…> Дано мне жало в плоть, ангел сатаны, удручать меня, чтобы я не превозносился» (2 Кор. 12: 7).
Сон князя Андрея — подтверждение суждения священника Павла Флоренского: «С о н — вот первая и простейшая, т. е. в смысле нашей полной привычки к нему, ступень жизни в невидимом. Пусть эта ступень есть низшая, по крайней мере чаще всего бывает низшей; но и сон <…> восторгает душу в невидимое и дает даже самым нечутким из нас предощущение, что есть и иное, кроме того, что мы склонны считать единственно жизнью» (Флоренский П.А. Иконостас // Флоренский П., свящ. Соч.: В 4 т. М., 1995. Т. 2. С. 419. Выделено П.А. Флоренским).
Автору этих строк довелось однажды прочитать в абитуриентском сочинении забавное речение: «Смысл жизни князь Андрей понял только после своей смерти». Несмотря на абсурдность, в этом утверждении заключена доля правды: на несколько дней, после «пробуждения», князь Андрей «зависает» между двумя мирами — земным и потусторонним; он пребывает мертвецом среди живых или, с высшей точки зрения, живым среди мертвых. И не случайно он не хочет и не может поддержать разговор с княжной Марьей, не может передать ей свою мысль, а себя уподобляет «птицам небесным» из евангельского речения Христа «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец ваш небесный питает их» (Мф.: 6 26). Князь Андрей и сам уже пребывает не на земле, а в обители Небесной. (Этот образ и его осмысление у Толстого замечательно истолкованы Б.И. Берманом: Берман Б.И. Сокровенный Толстой. М., 1992. С.81-193.) Взгляд умирающего и взгляды оставляемых им воспринимают, видят не одну и ту же духовную реальность: для Наташи и княжны Марьи умирание князя Андрея — это уход «вниз», «вглубь», «под землю»: «Они обе видели, как он глубже и глубже, медленно и спокойно, опускался от них куда-то туда, и обе знали, что это так должно быть и что это хорошо». Для него это, очевидно, воспарение вверх, — не случайно Болконский сравнивает себя с птицами небесными или, может быть, выход в ту самую дверь, в которую в его сне рвалось «оно».