Вместе с тем есть резон напомнить о словах доктора философии Серенуса Цейтблома — повествователя в романе «Доктор Фаустус» Томаса Манна: «Любая выделенная часть литературного произведения должна нести определенную смысловую нагрузку, определенное значение, важное для целого» (Манн Т. Новеллы. Доктор Фаустус. М., 2004. С. 335, пер. Н. Ман.).
Критика Ю.В. Манном концепции «возрастающего омертвения» во многом справедлива: действительно, чем, например, Коробочка «живее» Ноздрева или Собакевича? Несомненно и отличие Плюшкина – персонажа с предысторией от предшествующих ему помещиков. Но неужели весь ряд от Манилова до Собакевича почти произволен, и действительно ли в характере Плюшкина в первую очередь акцентируется отличие от других владельцев мертвых душ, а не сходство?
Вся совокупность аргументов Ю.В. Манна будет рассмотрена ниже, при анализе «плюшкинской» главы и образа этого персонажа. Пока что остановлюсь лишь на двух соображениях. Напоминая о намерении писателя «воскресить» Плюшкина, Ю.В. Манн опирается на слова автора «Мертвых душ» из статьи «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» (1844), входящей в состав книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Кроме того, существует свидетельство А.М. Бухарева (архимандрита Феодора). Существенно, однако, что в другом своем исследовании ученый трактовал не только информацию, сообщаемую А.М. Бухаревым, но и само высказывание Гоголя более осторожно. «О возрождении, «воскресении» Плюшкина свидетельствовал А.М. Бухарев (архимандрит Феодор), с которым писатель неоднократно встречался: «<…> И подвигнется он (Чичиков. – А. Р.) взять на себя вину гибнущего Плюшкина, и сумеет исторгнуть из его души живые звуки»; однако в изложении гоголевского собеседника Плюшкин был отнюдь не единственным из помещиков, должных «ожить», обрести живую душу: такое же преображение ожидало якобы и Коробочку, и Ноздрева, и супругу Манилова (Бухарев А.М. Три письма к Н.В. Гоголю, писанные в 1848 году. СПб., 1861. (На титуле – 1860). С. 136).
Однако этот фрагмент (в отличие от известий о дальнейшей судьбе главного героя, подтверждаемых другими источниками) представляет собой, по-видимому, не столько информацию, восходящую к рассказам Гоголя, сколько соображения самого А.М. Бухарева. Ю.В. Манн с оправданной осторожностью заметил: «Но не зашел Бухарев уж слишком далеко, не переборщил по части деталей? По крайней мере видно, что здесь он уже перестает опираться на реальные мотивы текста, как это было при начертании судьбы Чичикова». Исследователь напоминает: «Помимо слов, переданных Бухаревым, известно еще только одно свидетельство самого Гоголя, касающееся содержания III тома. В статье “Предметы для лирического поэта в нынешнее время” из “Выбранных мест…” (датирована 1844 г.), призывая Языкова выставить читателю “ведьму старость… которая ни крохи чувства не отдает назад и обратно”, Гоголь прибавлял: “О. если б ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома «Мертв[ых] душ»!”».
В околонаучных и популярных текстах, посвященных «Мертвым душам», закрепилось, стало расхожим представление, что Гоголь непосредственно указал на замысел воскресить Плюшкина. Ю.В. Манн не столь категоричен: «Значит, помимо Чичикова с определенностью можно говорить еще только об одном персонаже, которого Гоголь намеревался провести к возрождению или, по крайней мере, осознанию своей греховности. При этом Плюшкин должен был предостеречь других, сказать что-то проникновенное на основе своего горького опыта, причем его слова перекликались бы с известным авторским отступлением о неумолимой старости, образовав между первым и третьим томом живую перекличку. Что же касается возрождения других персонажей, то оно пока остается предположительным» (Манн Ю.В. В поисках живой души: «Мертвые души». Писатель – критика - читатель. Изд. 2-е, испр. и доп. М., 1984. С. 266, 267). «Осознание своей греховности» и «воскресение» - это явления разные, очевидно, не тождественные.
Мнение Алексея Н. Веселовского, с которым солидаризировался В.В. Гиппиус, утверждавший, что «Плюшкин должен был превратиться в бессребреника, раздающего имущество нищим» (Гиппиус В.В. Гоголь. Л., 1924. С. 233), равно как и замечание Ю.В. Манна, что «путь скитальца, странника с нищенским посохом мог и его (как и Тентетникова и Улиньку, и, вероятно, Чичикова и Хлобуева. – А. Р.) привести в края Сибири» (Манн Ю.В. В поисках живой души. С. 267), естественно, остаются не более чем гипотезами.
С одной стороны, если признать информацию А.М. Бухарева точным свидетельством о гоголевском замысле, из которого следует, что «воскреснуть» как будто бы должны были все персонажи – помещики из первого тома, то, соответственно, случай Плюшкина перестает быть уникальным и его противопоставленность остальным помещикам лишается глубинного экзистенциального смысла. С другой – даже признавая гоголевские слова указанием на задуманное воскрешение несчастного «заплатанного» «рыболова», нужно учитывать, что они еще не свидетельствуют о невозможности воскресения остальных хозяев усадеб; кроме того, неясно, на какой стадии работы над текстом «Мертвых душ» сформировался отмеченный в статье замысел в отношении Плюшкина. Если Гоголь и намеревался духовно воскресить его, то эта мысль, конечно, связана со смысловыми потенциями, с «парадигматическими» возможностями образа этого персонажа, но родиться могла и после завершения работы над текстом первого тома, изданного в 1842 г., за два года до написания статьи, включенной в «Выбранные места <…>. (В дальнейшем Гоголь намеревался переработать текст первого тома, но этот замысел осуществлен не был.) Соответственно, невозможно установить, определяла ли она, хотя бы подспудно, композицию «помещичьих» глав первого тома.
И, наконец, учитывая гоголевские высказывания о персонажах «Мертвых душ», необходимо учесть такое: «Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею доб<ротою> <…>» (<«Размышления о героях “Мертвых душ”»>). В этой характеристике Манилова присутствует динамический аспект («по природе добрый, даже благородный», «опошлел», «сделался приторным»), которого лишено изображение персонажа в тексте поэмы. Из этих слов автора можно сделать вывод, что в его сознании, по крайней мере в случае с Маниловым, эволюция характера все-таки имплицитно предполагалась, хотя и не нашла художественного выражения.
Характеризуя различные интерпретации принципа, определяющего последовательность глав, описывающих помещиков, нельзя не упомянуть о совершенно особенном подходе В.Н. Топорова, стремящегося в статье с показательным названием «Апология Плюшкина…» защитить и оправдать этого персонажа от «обвинений» самого автора. В.Н. Топоров занимает позицию, которую можно определить скорее как философскую, а не филологическую: текст поэмы трактуется как свидетельство о мире, о бытии, кардинально не совпадающее с интенцией автора. Стремясь представить, что «реальный» Плюшкин богаче и сложнее авторской оценки, В.Н. Топоров неоднократно прибегает к своеобразному «дописыванию» гоголевского текста.
Так, В.Н. Топоров размышляет: «И трудно поверить, что в лучшие свои годы Плюшкин <…> не раскрывал старинную книгу в кожаном переплете <…> чтобы найти в ней что-нибудь назидательное и возвышающее ум или отвечающее его чувствам (а не как Манилов, за два года не сдвинувшийся с четырнадцатой страницы); что он не останавливался в зависимости от настроения то перед “длинным пожелтевшим гравюром” в красивой рамке, экспрессивно изобразившем какое-то сражение, то перед огромным натюрмортом (и это тоже было очень непохоже ни на Маврокордато, Миаули, Камари, Багратиона, Бобелину, чьи портреты висели у Собакевича, ни на портреты Кутузова и какого-то старика с красными обшлагами на мундире в доме Коробочки, да и подходили ли они к эти портретам и что видели они в них?)». Однако гоголевский текст не содержит никаких свидетельств, что Плюшкин эту книгу читал. Не есть ли она своего рода вещь в общей «куче» разнообразнейших и не нужных практически скупцу предметов, им собираемых с маниакальной страстью? (Книга, вероятно, получена по наследству, но в сущностном отношении это ничего не меняет.) Гоголь отнюдь не утверждает, что Собакевич и Коробочка, скорее всего, не подходили к висящим у них портретам. Сочетание картин в доме Плюшкина как раз соотносится одновременно с портретами полководцев, принадлежащими Собакевичу (батальный «гравюр», героическая тема), и с анималистикой Коробочки («натюрморт», частная, бытовая тема). Когда же автор статьи утверждает, что «в отношении же своего гостя, как только он обнаружил свои благотворительные намерения, Плюшкин вообще доброжелателен и, по сути дела, ведет себя почти светски — вор всяком случае (и это главное), по содержанию <…>», то это утверждение расходится со свидетельством текста: Плюшкин, как и все другие помещики (кроме особо расположенного Манилова), проявляет по отношению к Чичикову минимум гостеприимства, требуемый этикетом дворянской усадебной жизни – и не более того.