Смекни!
smekni.com

И.Бунин о Л.Толстом-художнике (стр. 1 из 2)

Ничипоров И. Б.

В творческом сознании И.Бунина происходило постепенное формирование целостного восприятия личности Л.Толстого – от частных дневниковых записей разных лет к роману «Жизнь Арсеньева», где выражается восхищение перед силой как толстовского чувствования прелести земного естества, так и в не меньшей степени его пронзительных интуиций о тайне смерти. Итоговым на этом пути явилось художественно-философское эссе «Освобождение Толстого» (1937). Данное произведение представляет глубокое онтологическое и одновременно эстетическое исследование жизни и творчества Толстого, образует сферу диалога двух художников, становясь для автора актом «узнавания» себя в «другом»[i]. Чрезвычайно значимые для Бунина «поиски художника, сумевшего «освободиться» от смерти… привели писателя к Толстому, ставшему героем самого сложного и своеобразного его произведения»[ii]. Сквозь призму бунинского осмысления в лейтмотивной структуре повествования воссоздаются фрагменты художественных, дневниковых, публицистических произведений Толстого, предпринимаются многоразличные мемуарные экскурсы.

В научном изучении книги Бунина о Толстом традиционный приоритет отдается ее религиозно-философской проблематике, в тени которой остаются эстетические прозрения о тайне творческой индивидуальности. При этом сам Бунин именно в зеркале творчества, в созданных Толстым образах обозревает перипетии его жизненного пути и философских исканий. Симптоматично, например, что, «узнав о смерти Толстого, автор книги вспоминает не его нравственные проповеди, а его художественные творения»[iii], само же образное понятие «освобождения» «становится и категорией эстетической, открывающей глубинные процессы творческой деятельности настоящего художника»[iv].

Структура произведения подчинена кольцевому композиционному принципу, который нацеливает на постижение длительной и драматичной борьбы Толстого как личности, художника и мыслителя за «освобождение» от «этого временного и телесного существования»[v]. В экспозиции диалектическое взаимодействие и противостояние искомого «освобождения» и вынужденного «подчинения» личности видимым формам бытия ярко иллюстрируется ключевыми моментами жизненных исканий князя Андрея Болконского. Показательна ощущаемая им во время пения Наташи «страшная противоположность между чем-то бесконечно великим и неопределенным, бывшим в нем, и чем-то узким и телесным, чем был он сам и даже была она». Это и последующее, не раз припоминаемое Буниным изображение того, «как умирал князь Андрей», устремляясь в область «вечной любви», отрекаясь от земной жизни и обретая «освобождение» от страха смертного конца. Переживаемое толстовским героем «пробуждение от жизни» с ее неразрешимыми диссонансами проецируется в эссе на сокровенные устремления самого автора романа, который, томясь «противоположностью» явленного и сущего «с рождения до последнего вздоха», утвердил, по Бунину, «вызывающее презрение к общепринятому[vi], тоже идущее из жажды «освобождения», борьбы с «подчинением»».

С опорой на названные мировоззренческие доминанты творческой личности героя книги Буниным разворачивается многослойный сюжет ухода-освобождения Толстого. Первичным уровнем этого сюжета становятся символически и мистически трактуемые биографические реалии – от легендарной истории о «зеленой палочке», неосуществленных попыток разрыва с установившимися жизненными ритмами до финального «ухода», постижение явных и скрытых обстоятельств которого оказывается в бунинском эссе стержневым. От внешних фактов исследование данного «сюжета» простирается к уяснению его бытийных, творческих оснований.

В знаменитом толстовском делении биографии на семилетние фазисы Буниным прозревается особое художническое чувство Пути – от жизни «только для своих страстей» – к служению для блага людей – и в конечном итоге к слиянию с универсальным Всебытием, осуществлению Царствия Божьего, обретению «чистоты Божеской сущности во мне». Преодоление многотрудных вех избранного пути сопрягается Буниным с антропологическими интуициями Толстого-художника и мыслителя. Крепнущее ощущение недостаточности рациональных ресурсов освоения бытия («все больше и больше сознаю то, что нельзя понимать, а можно только сознавать») переходит в драматичное переживание собственной личности как препятствия на пути к Всеединому, ибо «личность есть то, что мешает слиянию моей души со Всем».

Роднящей автора и героя эссе выступает дерзновенная творческая мечта достичь, в том числе и через сотворение особой художественной реальности, радикального преодоления диктуемых эмпирической действительностью пространственно-временных и причинно-следственных закономерностей («зачем пространство, время, причинность?»). Проникновение в тайну поэтического образа становится залогом «освобождения» от диктата зримых очертаний бытия и укрепляет художника в убеждении, что «вещество и пространство, время и движение отделяют меня и всякое живое существо от всего Бога».

Творческое преодоление власти земных пространства и времени ассоциируется у Бунина со стихией Прапамяти. В толстовских высказываниях о душе, тайне творчества автор эссе настойчиво подчеркивает действие глубинных токов Прапамяти, что расценивается им в качестве неотъемлемого свойства истинно художнической натуры, «вдруг явившей в себе особенно полный образ своего дикого пращура со всей свежестью его ощущений, со всей образностью его мышления и с его огромной подсознательностью… безмерно обогащенной за свой долгий путь, и уже с огромной сознательностью». На основе автореминисценций из бунинской лирико-философской прозы в эссе выстраивается мистическая концепция творческой личности: «Это люди, одаренные великим богатством восприятий, полученных ими от своих бесчисленных предшественников, чувствующие бесконечно далекие звенья Цепи, существа… дивно воскресившие в своем лице силу и свежесть своего райского праотца, его телесности».

Во внешнем облике Толстого, который запечатлен в эссе с разных точек зрения, посредством лейтмотивных портретных зарисовок, автор, учитывая значительный опыт портретирования, накопленный психологической прозой ХIХ в., отмечает влияние особого рода наследственности, близость к «типу атавистическому, пещерному, гориллоподобному, страстному, животолюбивому и отличающемуся богатой и сильной образной речью». Это и «зоологический жест» Толстого, и «нечто зоологическое» в его манере держать перо, и «бугры бровных дуг», которые «надвинуты на глаза», и «волчьи», «пристально-пытливые глаза, твердо сжатые зубы», и большие, «деревенски-дворянские» руки… Подобной россыпью штрихов порождается эффект «избыточной», не укладывающейся в интерпретационное поле детализации. Загадка соотношения и порой разительного несоответствия явленного и глубинного, эмпирического и эстетического измерений творческого процесса приоткрывается в парадоксальном соположении портретов писателя и созданных им в это же время произведений. Так, на изображениях 60- гг. «позы у него непринужденные, гордо-красивые, глаза барски-презрительные, в небрежно брошенной руке папироса… Дивишься, глядя… на эти портреты: ведь в эти годы писалась «Война и мир» – Наташа и Петя Ростовы, Пьер и смерть «маленькой княгини», последняя встреча Наташи с князем Андреем, их любовь, его умирание…».

По Бунину, «звериная» первобытность, вырастание из земных корней бытия антиномически сочетаются в личности Толстого с не менее ярко выраженными утонченностью вкуса и изысканностью артистической натуры, что ведет автора эссе к прорисовке контуров эстетического идеала: «Простота и царственность, внутреннее изящество и утонченность манер сливались у Толстого воедино». Многие коллизии жизни и творчества писателя прямо или косвенно мотивируются Буниным диалектическим соприкосновением, подчас столкновением «первобытности… физической и духовной основы» – и «сосредоточенности самого тонкого и самого богатого развития всего того, что приобрело человечество за всю свою историю на путях духа и мысли».

Сложные, подвижные во времени отношения между обозначенными полюсами художнического склада Толстого вызывали подчас мучительное противоречие «между неповторимой индивидуальностью и желанием раствориться во всеобщем»[vii], а в собственно творческом плане находили отражение в осмыслении темы смерти. Опираясь на широкий круг дневниковых записей Толстого и проникая в образный мир его произведений разных периодов, Бунин скрупулезно воссоздает грани толстовского опыта постижения и изображения смерти. Значимыми с этой точки зрения оказываются и «упоение прелестью сил земных», и мечта уйти из жизни в безболезненной простоте, подобно «всякому свободному зверю», и «величайшая острота его чувствования всяческой плоти земной», которой пронизаны созданные им «изумительные изображения всего материального, плотского – и в природе и в человеке». Гениальный «физиологизм» образного мира Толстого щедро проиллюстрирован в эссе «телесными» ассоциациями в «Казаках», «Холстомере», «Анне Карениной», «Крейцеровой сонате» и – особенно красноречиво – эпизодом, где раненый князь Андрей, принесенный на перевязочный пункт, переживает потрясение от «одного общего впечатления обнаженного, окровавленного человеческого тела».

Вместе с тем, делясь опытом «медленного» чтения соответствующих эпизодов из «Детства», «Трех смертей», «Холстомера», «Войны и мира», Бунин прослеживает разнонаправленные пути художественно-философского освоения Толстым этой темы. Вглядывание героя «Детства» в черты лица умершей матери позволяет ощутить, как из «силы изобразительности внешнего… исходит истинный ужас внутреннего» и впоследствии оборачивается «беспощадностью… в писании земных «историй»», которая просматривается, в частности, и в «Трех смертях», и в знаменитой «истории лошади». Страстные, наиболее рельефно запечатленные в эволюции князя Андрея поиски преображающего понимания смерти в качестве пути «к чему-то высокому», к достижению «истинной – внепространственной и вневременной – жизни» балансируют в художническом миросозерцании Толстого на грани неизживаемых сомнений в осмысленности смерти («весь свой век ужасался ей, не принимал ее»), «ужаса перед «перстью», обреченной возвратиться в землю», «остроты чувства обреченности, тленности всей плоти мира».