«Словом, просто – красота…»: сферы эстетического и их интерпретация в поэме А.Твардовского «Василий Теркин»
Ничипоров И. Б.
Основополагающий для знаменитой поэмы А.Твардовского военный материал предопределяет трагедийную доминанту художественного мировидения и, казалось бы, трудно совместим со сферой эстетического. Однако в исследованиях не раз обращалось внимание на присутствие в поэтической картине мира авторской рефлексии о прекрасном и путях его воплощения в эмпирической действительности; на то, что сам «Василий Теркин заявлен как носитель эстетического идеала»[i]. Эти наблюдения носят, впрочем, спорадический характер, не уясненными остаются как соотношение различных сфер эстетического, так и авторские подходы к их интерпретации.
Начиная с вводной главки («От автора»), прорисовывается сквозная для поэмы художническая рефлексия о создаваемом произведении – «книге про бойца… без начала, без конца»[ii]. Впоследствии эти размышления входят в дискурсивное поле прямых обращений к читателю-собеседнику («Я – любитель жизни мирной – // На войне пою войну»), оборачиваются моделированием воображаемого диалога с ним:
А читатель той порою
Скажет:
– Где же про героя?
Это больше про себя.
Про себя? Упрек уместный,
Может быть, меня пресек.ледствии эти размышления входят в дискурсивное поле првого разговорадаваемом произведении – «ичных сфер эстетического, так
Стержневым в лирических отступлениях становится лейтмотив дружбы автора с центральным героем («Не шутя, Василий Теркин, // Подружились мы с тобой»), через которого устанавливается атмосфера задушевного общения с читателем («Всем придешься ты по нраву, // А иным войдешь в сердца»), а в конечном итоге выстраивается целостная система взаимодействия субъектов эстетического переживания: автор – произведение – герой – читатель. Поэт предстает в образе «певца смущенного, петь привыкшего на войне» и постигает особенности бытования и восприятия художественного текста во фронтовой повседневности, его усвоения сознанием воюющего бойца:
На войне, как на привале,
Отдыхали про запас,
Жили, «Теркина» читали
На досуге… («В наступлении»)
Пусть читатель вероятный
Скажет с книжкою в руке:
– Вот стихи, а все понятно,
Все на русском языке… («От автора»)
Присущее военной реальности теснейшее сопряжение жизни со смертью особым образом воздействует на внутренний «возраст» книги, которая метафорически рисуется в качестве мыслящей и чувствующей субстанции, прорастающей из «земных» корней своего исторического времени и устремляющейся в бесконечность:
Скольких их на свете нету,
Что прочли тебя, поэт,
Словно бедной книге этой
Много, много, много лет.
И сказать, помыслив здраво:
Что ей будущая слава!
Что ей критик, умник тот,
Что читает без улыбки,
Ищет, нет ли где ошибки, –
Горе, если не найдет.
Вводной главкой открываются раздумья автора и об эстетике народного слова, которое на фронте способно прочнее связать человека с жизнью. В интуициях о том, что не прожить «от бомбежки до другой // Без хорошей поговорки // Или присказки какой», проявляются не уничтожаемые опасностями войны эстетические запросы личности. А в главе «На привале» полушутливый вопрос Теркина бойцам («А кому из вас известно, // Что такое сабантуй?») позволяет заглянуть в смысловые глубины поэтически звучащей народной речи. Любуясь красотой меткого устного слова («Хорошо, когда кто врет // Весело и складно»), автор дивится тому, как различение «малого», «среднего» и «главного» сабантуя позволяет емко охватить многоразличные перипетии противостояния врагу – от «первой бомбежки», минометного обстрела до встречи с вражескими танками. Поэтически-иносказательное слово в устах бойца становится осязаемой явью:
Сабантуй – одно лишь слово –
Сабантуй!.. Но сабантуй
Может в голову ударить,
Или, попросту, в башку…
Творческая сила «шутки-поговорки» искусно передается в поэме стилевой синергией прямой речи центрального героя, отливающейся в емкие афоризмы («Не горюй, у немца этот – // Не последний самолет»; «А еще нельзя ли стопку, // Потому как молодец?»), и собственно авторского слова – как, например, в развернутом описании ночующего в полевых условиях бойца:
Тяжела, мокра шинель,
Дождь работал добрый.
Крыша – небо, хата – ель,
Корни жмут под ребра.
<…>
Спит, забыв о трудном лете.
Сон, забота, не бунтуй.
Может, завтра на рассвете
Будет новый сабантуй. («На привале»)
Предметом эстетического осмысления становится и энергия боевого, призывного слова («Взвод! За Родину! Вперед!»), которое, несмотря на частую повторяемость, вновь и вновь «вступает» в душу «властью правды и печали, // Сладкой горечи святой». В то же время пребывание на фронте не вытравляет из души героя и автора навеянного воспоминаниями о родных краях песенно-поэтического слова. Здесь запечатлевается сам процесс естественного рождения «этой песни или речи», элегическая мелодия которой обретает постепенную вербализацию:
И в пути, в горячке боя,
На привале и во сне
В нем жила сама собою
Речь к родимой стороне:
– Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Приднепровский отчий край,
Здравствуй, сына привечай!.. («На Днепре»)
Интуиция о собирательном характере авторства этой «грядущей громкой песни о Днепре», «о страде неимоверной // Кровью памятного дня» свидетельствует в то же время о весомости авторской индивидуальности, ее непосредственного, живого опыта: «Но о чем-нибудь, наверно, // Он не скажет за меня… // Я там был. Я жил тогда…».
Подчеркивая при описании Теркина второстепенность внешней привлекательности («Красотою наделен // Не был он отменной»), автор сосредотачивается на изображении красоты душевного склада личности, однако идет к ее постижению не через углубленный психологический анализ, но через раскрытие эстетики бытового поведения.
Так, в передаче самоощущения и поведения солдата на фронте («Курит, ест и пьет со смаком // На позиции любой») становится очевидной красота народного устояния в исторических испытаниях. А в главе «Два солдата» в воссоздании сцен домашней жизни стариков автор выдвигает на первый план эстетику мирного труда, формирующего человеческую душу. Это становится значимым в эпизодах починки Теркиным старой пилы («Завалящая пила // Так-то ладно, так-то складно // У него в руках пошла»), давно остановившихся часов («Но куда-то шильцем сунул, // Что-то высмотрел в пыли»).
Особым предметом изображения выступает в поэме эстетика домашней жизни русского человека, вбирающая культуру бытового общения, дружеского, семейного застолья и даже бодрящего тело и душу мытья в бане… В главе «Перед боем» красноречивыми деталями проведено разграничение будничного и торжественного состояний в домашнем быту принимающей солдат жены командира: «Полотенца с петухами // Достает, как для гостей». При посещении же Теркиным стариков («Два солдата») эстетическое начало обнаруживается в органичной степенности и неторопливости застольного общения, протекавшего «так-то ладно, так-то складно // Поглядишь – захочешь есть». Эстетическим смыслом наполняется здесь и жестовая пластика при описании героя («все припомнил, все проверил»; «И, как долг велит в дому, // Поклонился и старухе, // И солдату самому»). Примечательна здесь «драматургия» разговора Теркина со стариком об исходе войны. На прямое вопрошание старика («Побьем мы немца // Или, может, не побьем?») герой отвечает не сразу, но, ощущая серьезность разговора, берет естественную паузу («Погоди, отец, наемся, // Закушу, скажу потом») и вкладывает в краткий ответ всю душевную энергию: «Побьем, отец».
В эстетическом запечатлении «банного труда желанного» («В бане») постигаются внешне несхожие проявления народного характера, с его «лихим удальством», любовью к «празднику силы всякому» – и одновременно неспешной сосредоточенностью, внутренней силой, предопределяющей готовность к подвигу:
И с почтеньем все глядят,
Как опять без паники
Не спеша надел солдат
Новые подштанники.
<…>
В гимнастерку влез солдат,
А на гимнастерке –
Ордена, медали в ряд
Жарким пламенем горят…
Немаловажное место занимает в произведении прямое изображение сферы искусства и ее места в повседневной фронтовой жизни. Основное внимание в этом плане уделено игре на гармони, мастерами которой выступают и Василий Теркин («Гармонь»), и его несостоявшийся «двойник» Иван Теркин («Теркин – Теркин»). Со знанием дела показывается подготовка сноровистого гармониста к игре («Для началу, для порядку // Кинул пальцы сверху вниз»). Начавшись в сугубо личностном, индивидуальном ключе, с припоминания «стороны родной смоленской // Грустного памятного мотива», теркинская игра обнаруживает в себе колоссальный коммуникативный потенциал и стихийно, исподволь для самого исполнителя становится рассказом о судьбах до сих пор незнакомых Теркину трех танкистов, потерявших своего командира – тоже увлеченного гармониста:
И, сменивши пальцы быстро,
Он, как будто на заказ,
Здесь повел о трех танкистах,
Трех товарищах рассказ.
Не про них ли слово в слово,
Не о том ли песня вся.
И потупились сурово
В шлемах кожаных друзья.
В развернутых раздумьях о силе искусства автор выдвигает на первый план эстетику живого отклика, индивидуальную и в то же время широко собирательную адресацию произведения. Теркинская игра, свободно переходящая от «грустного напева» к веселым плясовым ритмам, раскрывает неисчерпаемые для народной души ресурсы превозмогания тяжких потрясений: «Все, что может быть на свете, // Хоть бы что – гудит гармонь». Сходный психологический смысл получает и артистическое поведение центрального героя в непростых житейских обстоятельствах – как, например, в главе «О потере», где он творчески представляет, как будет возвращать медсестре позаимствованную у нее некогда шапку: «Как на сцене, с важным жестом // Обратился будто к той…».