Смекни!
smekni.com

слепые ветви стараются нашарить что-то. Высоко и сказочно-быстро, вытянув

длинные шеи, пролетели две диких утки, одна чуть отстав от другой.

Впоследствии Яшина мать показывала визитную карточку, Dipl. Ing. Julius

Posner, на обороте которой Яша карандашом написал: "Мамочка, папочка, я еще

жив, мне очень страшно, простите меня". Наконец Рудольф не выдержал и

спустился туда, чтоб посмотреть, что с ним. Яша сидел на коряге, среди

прошлогодних, еще неотвеченных листьев, но не обернулся, а только сказал: "Я

сейчас готов". В его спине было что-то напряженное, словно он превозмогал

сильную боль. Рудольф вернулся к Оле, но не успел до нее добраться, как оба

ясно услышали сухой хлопок выстрела, а в комнате у Яши еще несколько часов

держалась, как ни в чем не бывало, жизнь, бананная выползина на тарелке,

"Кипарисовый Ларец" и "Тяжелая Лира" на стуле около кровати, пингпонговая

лопатка на кушетке; он был убит наповал, однако, чтобы его оживить, Рудольф

и Оля еще протащили его сквозь кусты к тростникам и там отчаянно кропили и

терли, так что он был весь измазан землею, кровью, илом, когда полиция нашла

труп. Затем они стали звать, но никто не откликнулся: архитектор Фердинанд

Штокшмайсер давно ушел со своим мокрым сеттером.

Они вернулись к тому месту, где ждали выстрела, и тут история начинает

смеркаться. Ясно только то, что у Рудольфа, потому ли, что для него

открылась кое-какая земная вакансия, потому ли, что он просто был трус,

пропала всякая охота стреляться, а что Оля, если и упорствовала в своем

намерении, то всг равно ничего сделать не могла, так как он немедленно

револьвер спрятал. В лесу, где было холодно, темно, где моросил, шелестя,

слепой дождь, они оставались почему-то долго, до бессмысленно позднего часа.

Молва утверждала, что тогда то началась между ними связь, но это уж было бы

чересчур плоско. Около полуночи, на углу улицы с лирическим названием

Сиреневой, вахмистр недоверчиво выслушал их ужасный, но бойкий рассказ. Есть

такое истерическое состояние, которое принимает вид ребячливой развязности.

Если б Александра Яковлевна непосредственно после случившегося

свиделась с Олей, то может быть и вышел бы из этого для обеих какой-нибудь

сентиментальный толк. К несчастью это случилось несколькими месяцами позже,

во-первых, потому, что Оля отсутствовала, а во-вторых, потому что горе

Александры Яковлевны не сразу приняло ту деятельную и даже восторженную

форму, какую застал Федор Константинович. Оле в некотором смысле не повезло:

была как раз помолвка ее сводного брата, дом был полон гостей, и когда без

предупреждения, под тяжелой траурной вуалью и с лучшей частью своего

скорбного архива (фотографиями, письмами) в сумке, и вся готовая к

блаженству обоюдных рыданий, явилась Чернышевская, то к ней вышла хмуро

вежливая, хмуро нетерпеливая барышня в полупрозрачном платье, с кровавыми

губами и толстым белым носом, и рядом с боковой комнаткой, куда она ввела

гостью, подвывал граммофон, и конечно никакого разговора не получилось, --

"Я только долго на нее посмотрела", -- рассказывала Чернышевская и после

этого тщательно отрезала на многих маленьких снимках и Олю, и Рудольфа, --

хотя этот-то посетил ее сразу, и валялся у нее в ногах, и головой бился о

мягкий угол кушетки, и потом ушел своей чудной легкой походкой по синему

после весеннего ливня Курфюрстендам.

Болезненнее всего смерть Яши отразилась на его отце. Целое лето

пришлось ему провести в лечебнице, но он так и не выздоровел: загородка,

отделявшая комнатную температуру рассудка от безбрежно безобразного,

студеного, призрачного мира, куда перешел Яша, вдруг рассыпалась, и

восстановить ее было невозможно, так что приходилось пробоину как-нибудь

занавешивать да стараться на шевелившиеся складки не смотреть. Отныне его

жизнь пропускала неземное; но ничем не разрешалось это постоянное общение с

Яшиной душой, о котором он наконец рассказал жене, в напрасной надежде этим

обезвредить питающееся тайной привидение: тайна наросла вероятно опять, так

как вскоре ему снова пришлось обратиться к скучной, сугубо бренной,

стеклянно-резиновой помощи врачей. Таким образом, он только наполовину жил в

нашем мире, но тем жаднее и отчаяннее цеплялся за него, и слушая его

щелкающую речь и глядя на его аккуратные черты, трудно было представить себе

внежизненный опыт этого здорового с виду, кругленького, лысого с волосиками

по бокам, человека, но тем страннее была судорога, вдруг искажавшая его; да

еще то, что он время от времени по неделям не снимал с правой руки серой

фильдекосовой перчатки (страдал экземой), страшновато намекало на тайну,

словно он гнушаясь нечистого прикосновения жизни или опаленный жизнью

другой, берег голое рукопожатие для каких-то нечеловеческих, едва

вообразимых свиданий. Меж тем, ничто не остановилось после Яшиной смерти, и

происходило много интересного, в России наблюдалось распространение абортов

и возрождение дачников, в Англии были какие-то забастовки, кое-как скончался

Ленин, умерли Дузе, Пуччини, Франс, на вершине Эвереста погибли Ирвинг и

Маллори, а старик Долгорукий, в кожаных лаптях, ходил в Россию смотреть на

белую гречу, между тем, как в Берлине появились, чтобы вскоре исчезнуть

опять, наемные циклонетки, и первый дирижабль медленно перешагнул океан, и

много писалось о Куэ, Чан-Солине, Тутанкамоне, а как-то в воскресенье

молодой берлинский купец со своим приятелем слесарем предпринял загородную

прогулку на большой, крепкой, кровью почти не пахнувшей, телеге, взятой

напрокат у соседа-мясника: в плюшевых креслах, на нее поставленных, сидели

две толстых горничных и двое малых детей купца, горничные пели, дети

плакали, купец с приятелем дули пиво и гнали лошадей, погода стояла чудная,

так что на радостях они нарочно наехали на ловко затравленного

велосипедиста, сильно избили его в канаве, искромсали его папку (он был

художник) и покатили дальше очень веселые, а придя в себя, художник догнал

их в трактирном саду, но полицейских, попытавшихся установить их личность,

они избили тоже, после чего, очень веселые покатили по шоссе дальше, а

увидев, что их настигают полицейские мотоциклетки, стали палить из

револьверов, и в завязавшейся перестрелке был убит трехлетний мальчик

немецкого ухаря-купца.

"Послушайте, надо-бы как-нибудь переменить разговор, -- тихо сказала

Чернышевская, -- я этих штук для него боюсь. У вас верно есть новые стихи,

правда? Федор Константинович прочтет стихи", -- закричала она, -- но

Васильев, полулежа, в одной руке держа монументальный мундштук с

безникотиновой папиросой, а другой рассеянно теребя куклу, производившую

какие-то эмоциональные эволюции у него на колене, продолжал еще с полминуты

рассказывать о том, как вчера разбиралась в суде эта веселая история.

"Ничего у меня с собой нет, и я ничего не помню", -- несколько раз

повторил Федор Константинович.

Чернышевский быстро к нему обернулся и положил ему на рукав свою

маленькую волосатую руку. "Я чувствую, вы всг еще на меня дуетесь. Честное

слово, нет? Я потом сообразил, как это было жестоко. У вас скверный вид. Что

у вас слышно? Вы мне так и не объяснили толком, почему вы переехали".

Он объяснил: в пансионе, где он прожил полтора года, поселились вдруг

знакомые, -- очень милые, бескорыстно навязчивые люди, которые "заглядывали

поболтать". Их комната оказалась рядом, и вскоре Федор Константинович

почувствовал, что между ними и им стена как бы рассыпалась, и он беззащитен.

Но Яшиному отцу, конечно, никакой переезд не помог бы.

Посвистывая, согнув слегка спину, громадный Васильев рассматривал

корешки книг на полках; вынул одну и, раскрыв ее, перестал свистать, но зато

шумно дыша, начал про себя читать первую страницу. Его место на диване

заняла Любовь Марковна с сумкой: обнажив усталые глаза, она обмякла и теперь

приглаживала неизбалованной рукой Тамарин золотой затылок.

"Да! -- резко сказал Васильев, захлопнув книгу и вдавив ее в первую

попавшуюся щель; -- всг на свете кончается, товарищи. Мне лично нужно завтра

вставать в семь".

Инженер Керн посмотрел себе на кисть.

"Ах посидите еще, -- проговорила Чернышевская, просительно сияя синевой

глаз, и обратившись к инженеру, вставшему и зашедшему за свой стул, и

убравшему его на вершок в сторону (как иной, напившись, перевернул бы на

блюдце стакан), она заговорила о докладе, который тот согласился прочитать в

следующую субботу, -- доклад назывался "Блок на войне".

"Я на повестках по ошибке написала "Блок и война", -- говорила

Александра Яковлевна, -- но ведь это не играет значения?".

"Нет, напротив, очень даже играет, -- с улыбкой на тонких губах, но с

убийством за увеличительными стеклами, отвечал инженер, не разнимая

сцепленных на животе рук. -- "Блок на войне" выражает то, что нужно, --

персональность собственных наблюдений докладчика, -- а "Блок и война" это,

извините, -- философия".

И тут все они стали понемногу бледнеть, зыблиться непроизвольным

волнением тумана -- и совсем исчезать; очертания, извиваясь восьмерками,

пропадали в воздухе, но еще поблескивали там и сям освещенные точки, --

приветливая искра в глазу, блик на браслете; на мгновение еще вернулся

напряженно сморщенный лоб Васильева, пожимающего чью-то уже тающую руку, а

совсем уже напоследок проплыла фисташковая солома в шелковых розочках (шляпа

Любовь Марковны), и вот исчезло всг, и в полную дыма гостиную, без всякого

шума, в ночных туфлях, вошел Яша, думая, что отец уже в спальне, и с

волшебным звоном, при свете красных фонарей, невидимки чинили черную