Смекни!
smekni.com

Всг есть воздух, сказал мне юный Анаксимен.

Третья Проститутка

Всг есть число. Мой лысый Пифагор не может ошибиться.

Четвертая Проститутка

Гераклит ласкает меня, шептая: всг есть огонь.

Спутник (входит)

Всг есть судьба.

Кроме того было два хора, из которых один каким-то образом представлял

собой волну физика де Бройля и логику истории, а другой, хороший хор, с ним

спорил. "Первый матрос, второй матрос, третий матрос", -- нервным, с мокрыми

краями, баском пересчитывал Буш беседующих лиц. Появились какие-то: Торговка

Лилий, Торговка Фиалок и Торговка Разных Цветов. Вдруг что-то колыхнулось: в

публике начались осыпи.

Вскоре установились силовые линии по разным направлениям через всг

просторное помещение, -- связь между взглядами трех-четырех, потом

пяти-шести, а там и десяти людей, что составляло почти четверть собрания.

Кончеев медленно и осторожно взял с этажерки, у которой сидел, большую книгу

(Федор Константинович заметил, что это альбом персидских миниатюр), и всг

так же медленно поворачивая ее то так, то сяк на коленях, начал ее тихо и

близоруко рассматривать. У Чернышевской был удивленный и оскорбленный вид,

но вследствие своей тайной этики, как-то связанной с памятью сына, она

заставляла себя слушать. Буш читал быстро, его лоснящиеся скулы вращались,

горела подковка в черном галстуке, а ноги под столиком стояли носками

внутрь, -- и чем глубже, сложнее и непонятнее становилась идиотская

символика трагедии, тем ужаснее требовал выхода мучительно сдерживаемый,

подземно-бьющийся клекот, и многие уже нагибались, боясь смотреть, и когда

на площади начался Танец <i>Масков</i>, то вдруг кто-то -- Гец, -- кашлянул, и

вместе с кашлем вырвался какой-то добавочный вопль, и тогда Гец закрылся

ладонями, а погодя из-за них опять появился, с бессмысленно ясным лицом и

мокрой лысиной, между тем как на диване, за спиной Любови Марковны, Тамара

просто легла и каталась в родовых муках, а лишенный прикрытия Федор

Константинович обливался слезами, изнемогая от вынужденной беззвучности

происходившего в нем. Внезапно Васильев так тяжко повернулся на стуле, что

он неожиданно треснул, поддалась ножка, и Васильев рванулся, переменившись в

лице, но не упал, -- и это мало смешное происшествие явилось предлогом для

какого-то звериного, ликующего взрыва, прервавшего чтение, и покуда Васильев

переселялся на другой стул, Герман Иванович Буш, наморщив великолепный, но

совершенно недоходный лоб, что-то в рукописи отмечал карандашиком, и среди

облегченного затишья неизвестная дама еще отдельно простонала что-то, но уже

Буш приступал к дальнейшему чтению:

Торговка Лилий

Ты сегодня чем-то огорчаешься, сестрица.

Торговка Разных Цветов

Да, мне гадалка сказала, что моя дочь выйдет замуж за вчерашнего

прохожего.

Дочь

Ах, я даже его не заметила.

Торговка Лилий

И он не заметил ее.

"Слушайте, слушайте!", -- вмешался хор, вроде

как в английском парламенте.

Опять произошло небольшое движение: началось через всю комнату

путешествие пустой папиросной коробочки, на которой толстый адвокат написал

что-то, и все наблюдали за этапами ее пути, написано было, верно, что-то

чрезвычайно смешное, но никто не читал, она честно шла из рук в руки,

направляясь к Федору Константиновичу, и когда, наконец, добралась до него,

то он прочел на ней: "Мне надо будет потом переговорить с вами о маленьком

деле".

Последнее действие подходило к концу. Федора Константиновича незаметно

покинул бог смеха, и он раздумчиво смотрел на блеск башмака. С парома на

холодный брег. Правый жал больше левого. Кончеев полуоткрыв рот, досматривал

альбом. "Занавес", -- воскликнул Буш с легким ударением на последнем слоге.

Васильев объявил перерыв. У большинства был помятый и размаянный вид,

как после ночи в третьем классе. Буш, свернув трагедию в толстую трубку,

стоял в дальнем углу, и ему казалось, что в гуле голосов всг расходятся

круги от только что слышанного; Любовь Марковна предложила ему чаю, и тогда

его могучее лицо вдруг беспомощно подобрело, и он, блаженно облизнувшись,

наклонился к поданному стакану. Федор Константинович с каким-то испугом

смотрел на это издали, а за собой различал:

"Скажите, что это такое?" (гневный голос Чернышевской).

"Ну что-ж, бывает, ну, знаете..." (виновато благодушный Васильев).

"Нет, я вас спрашиваю, что это такое?"

"Да что-ж я, матушка, могу?"

"Но вы же читали раньше, он вам приносил в редакцию? Вы же говорили,

что это серьезная, интересная вещь. Значительная вещь".

"Да, конечно, первое впечатление, пробежал, знаете, -- не учел, как

будет звучать... Попался! Я сам удивляюсь. Да вы пойдите к нему, Александра

Яковлевна, скажите ему что-нибудь".

Федора Константиновича взял повыше локтя адвокат. "Вас-то мне и нужно.

Мне вдруг пришла мысль, что это что-то для вас. Ко мне обратился клиент, ему

требуется перевести на немецкий кое-какие свои бумаги для бракоразводного

процесса, неправда-ли. Там, у его немцев, которые дело ведут, служит одна

русская барышня, но она, кажется, сумеет сделать только часть, надо еше

помощника. Вы бы взялись за это? Дайте-ка, я запишу ваш номер. Гемахт".

"Господа, прошу по местам, -- раздался голос Васильева. -- Сейчас

начнутся прения по поводу заслушанного. Прошу желающих записываться".

Федор Константинович вдруг увидел, что Кончеев, сутулясь и заложив руку

за борт пиджака, извилисто пробирается к выходу. Он последовал за ним, едва

не забыв своего журнала. В передней к ним присоединился старичок Ступишин,

часто переезжавший с квартиры на квартиру, но живший всегда в таком

отдалении от города, что эти важные, сложные для него перемены происходили,

казалось, в эфире, за горизонтом забот. Накинув на шею серо-полосатый

шарфик, он по-русски задержал его подбородком, по-русски же влезая толчками

спины в пальто.

"Порадовал, нечего сказать", -- проговорил он, пока они спускались в

сопровождении горничной.

"Я, признаться, плохо слушал", -- заметил Кончеев.

Ступишин пошел ждать какой-то редкий, почти легендарный номер трамвая,

а Годунов-Чердынцев и Кончеев направились вместе в другую сторону, до угла.

"Какая скверная погода", -- сказал Годунов-Чердынцев.

"Да, совсем холодно", -- согласился Кончеев.

"Паршиво... Вы живете в каких-же краях?"

"А в Шарлоттенбурге".

"Ну, это не особенно близко. Пешком?"

"Пешком, пешком. Кажется, мне тут нужно -- -- "

"Да, вам направо, мне -- напрямик".

Они простились. Фу, какой ветер...

"...Но постойте, постойте, я вас провожу. Вы, поди, полунощник, и не

мне, стать, учить вас черному очарованию каменных прогулок. Так вы не

слушали бедного чтеца?"

"В начале только -- и то в полуха. Однако я вовсе не думаю, что это

было так уж скверно".

"Вы рассматривали персидские миниатюры. Не заметили ли вы там одной --

разительное сходство! -- из коллекции петербургской публичной библиотеки --

ее писал, кажется, Riza Abbasi, лет триста тому назад: на коленях, в борьбе

с драконятами, носатый, усатый... Сталин".

"Да, это, кажется, самый крепкий. Кстати, мне сегодня попалось в

"Газете", -- не знаю уж, чей грех: "На Тебе, <i>Боже</i>, что мне негоже". Я в этом

усматриваю обожествление калик".

"Или память о каиновых жертвоприношениях".

"Сойдемся на плутнях звательного падежа, -- и поговорим лучше "о

Шиллере, о подвигах, о славе", -- если позволите маленькую амальгаму. Итак,

я читал сборник ваших очень замечательных стихов. Собственно, это только

модели ваших же будущих романов".

"Да, я мечтаю когда-нибудь произвести такую прозу, где бы "мысль и

музыка сошлись, как во сне складки жизни".

"Благодарю за учтивую цитату. Вы как -- по-настоящему любите

литературу?"

"Полагаю, что да. Видите-ли, по-моему, есть только два рода книг:

настольный и подстольный. Либо я люблю писателя истово, либо выбрасываю его

целиком".

"Э, да вы строги. Не опасно ли это? Не забудьте, что как-никак вся

русская литература, литература одного века, занимает -- после самого

снисходительного отбора -- не более трех-трех с половиной тысяч печатных

листов, а из этого числа едва ли половина достойна не только полки, но и

стола. При такой количественной скудости, нужно мириться с тем, что наш

пегас пег, что не всг в дурном писателе дурно, а в добром не всг добро".

"Дайте мне, пожалуй, примеры, чтобы я мог опровергнуть их".

"Извольте: если раскрыть Гончарова или -- -- ".

"Стойте! Неужто вы желаете помянуть добрым словом Обломова? "Россию

погубили два Ильича", -- так что ли? Или вы собираетесь поговорить о

безобразной гигиене тогдашних любовных падений? Кринолин и сырая скамья? Или

может быть -- стиль? Помните, как у Райского в минуты задумчивости

переливается в губах розовая влага? -- точно так же, скажем, как герои

Писемского в минуту сильного душевного волнения рукой растирают себе грудь"?

"Тут я вас уловлю. Разве вы не читали у того же Писемского, как лакеи в

передней во время бала перекидываются страшно грязным, истоптанным плисовым

женским сапогом? Ага! Вообще, коли уж мы попали в этот второй ряд -- -- Что

вы скажете, например, о Лескове?"

"Да что-ж... У него в слоге попадаются забавные англицизмы, вроде "это

была дурная вещь" вместо "плохо дело". Но всякие там нарочитые "аболоны"...

-- нет, увольте, мне не смешно. А многословие... матушки! "Соборян" без

урона можно было бы сократить до двух газетных подвалов. И я не знаю, что

хуже, -- его добродетельные британцы или добродетельные попы".