стеклянисто-соленые лужи; белое пятнышко в сером воздухе: одинокая пьерида
Роборовского, уносимая ветром. В этой пустыне сохранились следы древней
дороги, по которой за шесть веков до меня проходил Марко Поло: указатели ее,
сложенные из камней. Как в тибетском ущелье я слышал интересный гул вроде
барабанного боя, пугавший наших первых пилигримов, так и в пустыне, во время
песчаных бурь, я видел и слышал то же, что Марко Поло: "шопот духов,
отзывающих в сторону" и среди странного мерцания воздуха без конца
проходящие навстречу вихри, караваны и войска призраков, тысячи призрачных
лиц, как-то бесплотно прущих на тебя, насквозь тебя, и вдруг рассеивающихся.
В двадцатых годах 14-го века, когда великий землепроходец умирал, его
друзья, собравшись у его ложа, умоляли его отказаться от того, что казалось
им невероятным в его книге -- сбавить ее чудеса путем разумных выпусков; он
же ответствовал, что не поведал и половины виденного на самом деле.
Всг это волшебно держалось, полное красок и воздуха, с живым движением
вблизи и убедительной далью; затем, как дым от дуновения, оно поддалось
куда-то и расплылось, -- и опять Федор Константинович увидел мертвые и
невозможные тюльпаны обоев, рыхлый холмик окурков в пепельнице, отражение
лампы в черном оконном стекле. Он распахнул окно. Исписанные листы на столе
вздрогнули, один завернулся, другой плавно скользнул на пол. В комнате сразу
стало сыро и холодно. Внизу, по пустой, темной улице, медленно проехал
автомобиль, -- и странно, почему-то как раз эта медленность напомнила Федору
Константиновичу множество мелких неприятных вещей, -- только-что минувший
день, пропущенный урок, -- и когда он представил себе, что утром придется
звонить обманутому старику, у него сразу стеснилось сердце каким-то
отвратительным унынием. Но лишь снова он окно затворил, и, уже ощущая
пустоту между согнутыми пальцами, повернулся к терпеливо ожидавшей лампе, к
рассыпанным черновикам, к еще теплому перу, незаметно скользнувшему в руку
(объяснив пустоту и ее восполнив), он сразу попал опять в тот мир, который
был столь же ему свойственен, как снег -- беляку, как вода -- Офелии.
Он помнил с живостью невероятной, словно сохранил тот солнечный день в
бархатном футляре, последнее возвращение отца, в июле 1912 года. Елизавета
Павловна уже давно поехала встречать мужа за десять верст на станцию: она
всегда встречала его одна, и всегда случалось так, что никто толком не знал,
с какой стороны они вернутся, справа ли или слева от дома, так как дорог
было две, одна -- подлиннее и поглаже, -- по шоссе и через село, другая --
покороче и поухабистей -- через Песчанку. Федор на всякий случай надел
галифе и приказал оседлать лошадь, -- но всг равно не мог решиться выехать
отцу навстречу, боясь его пропустить. Он тщетно старался справиться с
раздувшимся, преувеличенным временем. Редкая бабочка, на днях пойманная
среди гонобобля торфяного болота, еще не высохла на расправилке: он всг
трогал кончиком булавки ее брюшко, -- увы, оно было еще мягкое, значит,
нельзя было снять бумажных полос, сплошь закрывающих крылья, которые ему так
хотелось показать отцу в полной их красоте. Он слонялся по усадьбе в
каком-то тяжелом болезненном волнении, завидуя тому, как другие переживают
эти крупные, пустые минуты. С речки доносились отчаянно-страстные вопли
купавшихся деревенских ребят, и этот гомон, всегда игравший в глубине
летнего дня, теперь звучал вроде дальних оваций. Таня восторженно и мощно
качалась на качелях в саду, стоя на доске; по летящей белой юбке так мчалась
фиолетовая тень листвы, что рябило в глазах, блузка сзади то отставала, то
прилипала к спине, обозначая впадину между сведенных лопаток, один
фокс-терьер лаял снизу на нее, другой гонялся за трясогузкой, радостно
скрипели канаты, и казалось, что Таня взмывает так, чтобы увидеть за
деревьями дорогу. Француженка под муаровым зонтиком, с давно неслыханной
любезностью делилась своими опасениями (поезд опоздает часа на два, а то и
совсем не придет) с Браунингом, которого ненавидела, а тот бил себя стэком
по краге -- он не был полиглотом. Ивонна Ивановна выходила то на одну, то на
другую веранду с тем недовольным выражением на маленьком лице, которое у нее
всегда появлялось при радостных событиях. Около служб было особое оживление:
качали воду, кололи дрова, огородник нес в двух продолговатых, запачканных
красным, корзинах землянику. Жаксыбай, пожилой киргиз, коренастый,
толстолицый, со сложными морщинами у глаз, спасший в 92-ом году Константину
Кирилловичу жизнь (застрелил навалившуюся на него медведицу) и живший теперь
на покое, больной грыжей, в лешинском доме, надел свой синий бешмет с
карманами в виде полумесяцев, лакированные сапоги, красную в блестках
тюбетейку, подпоясался шелковым кушаком с кисточками, уселся у кухонного
крыльца и долго уже так сидел на угреве, с горящей на груди серебряной
цепочкой часов, в тихом и праздничном ожидании.
Вдруг, тяжело взбегая по закругленной тропе, ведущей вниз, к речке, из
теневой глубины появился с диким блеском в глазах, с уже кричавшим, но еще
беззвучным ртом, старый, в седых подусниках, слуга Казимир: прибежал с
вестью, что из-за ближней излучины, с моста, послышался топот (быстрая
деревянная дробь копыт, сразу осекавшаяся), -- залог того, что сейчас
промчится коляска мягкой дорогой вдоль парка. Федор бросился к ней -- между
стволами, по мху и чернике -- а там, за крайней тропинкой, уже неслись,
скользя над уровнем низеньких елок, со стремительностью некоего видения,
голова кучера и его васильковые рукава. Он кинулся назад, -- и в саду
содрогались покинутые качели, а у подъезда стояла порожняя коляска со смятым
пледом, поднималась по ступеням мать, волоча за собой дымчатый шарф, -- и
Таня висела на шее у отца, который, свободной рукой вынув часы, смотрел на
них, ибо всегда любил знать, за сколько минут доехал от станции до дому.
В следующем году, занятый научными трудами, он никуда не ездил, а уже
весною 1914 года начал подготовлять новую экспедицию в Тибет, вместе с
орнитологом Петровым и английским ботаником Россом. Внезапно война с немцами
оборвала всг это.
Войну он воспринял, как досадную помеху, становившуюся со временем всг
досаднее. Родня была почему-то уверена, что Константин Кириллович тотчас
отправится добровольцем, во главе дружины: его почитали чудаком, но чудаком
мужественным. На самом же деле, Константин Кириллович, который вступил в
свой шестой десяток всг с тем же запасом здоровья, легкости, свежести,
неразменных сил -- и, пожалуй, еще охотнее, чем прежде, готов был одолевать
горы, тангутов, непогоду и тысячу других опасностей, не снившихся домоседам,
-- теперь не только засел дома, но старался не замечать войны, а если и
говорил о ней, то лишь со злобным презрением. "Мой отец, -- писал Федор
Константинович, вспоминая то время, -- не только многому меня научил, но еще
поставил самую мою мысль по правилам своей школы, как ставится голос или
рука. Таким образом, к жестокости войны я был довольно равнодушен; я
допускал даже, что можно находить известную прелесть в меткости выстрела, в
опасности разведки, в тонкости маневра; но этими маленькими удовольствиями
(к тому же лучше представленными в других специальных отраслях спорта, как
то: охота на тигра, игра в крестики, профессиональный бокс) ничуть не
искупался оттенок мрачного идиотизма, присущий всякой войне".
Между тем, несмотря на "непатриотическую позицию Кости", как выражалась
тетя Ксения (прочно и умело, через "большие связи", укрывшая мужа-офицера в
тыловую тень), суетность войны проникала в дом. Елизавету Павловну втянули в
лазаретную работу, причем это освещалось так, что она, дескать, своей
энергией возмещает праздность мужа, "больше занятого азиатскими козявками,
чем славой русского оружия", как и было указано, между прочим, в одной
бодрой газете. Завертелись грамофонные пластинки с романсом "Чайка",
переодетым в защитную форму (...Вот прапорщик юный со взводом пехоты...);
появились в доме какие-то сестрички с кудряшками из-под косынки, ловко
стучавшие папироской о портсигар, прежде чем закурить; бежал на фронт сын
швейцара, ровесник Федора, и Константина Кирилловича просили содействовать
его возвращению; Таня хаживала в материнский лазарет учить русской грамоте
мирного восточного бородача, которому резали ногу всг выше и выше, обгоняя
гангрену; Ивонна Ивановна вязала напульсники; по праздникам артист Феона
развлекал солдат фарсовыми песенками; на любительских спектаклях играли
"Вова приспособился"; в журналах печатались стишки, посвященные войне:
Теперь ты бич судьбы над родиною милой,
Но светлой радостью заблещет русский взор,
Когда постигнет он германского Аттилы
Бесстрастным временем отмеченный позор!
Весной 1915-го года, вместо того, чтобы собраться в Лешино, что всегда
казалось столь же естественным и незыблемым, как чередование месяцев в
календаре, поехали на лето в крымское имение -- на берегу моря, между Ялтой
и Алупкой. На покатых полянках райски-зеленого сада Федор, страдальчески
скалясь (тряслись от счастья руки), ловил южных бабочек; но не там, среди
миртов, мушмулы и магнолий, а гораздо выше, в горах, между скал Ай-Петри и
на волнистой Яйле, водились настоящие крымские редкости: не раз за это лето
с ним поднимался боровыми тропками отец, чтобы с улыбкой снисхождения к
европейскому пустяку показывать ему сатира, недавно описанного Кузнецовым,
перелетавшего с камня на камень у самого того места, где какой-то скверный
смельчак на крутой скале вырезал свое имя. Одни эти прогулки и развлекали