Смекни!
smekni.com

живущей во дворце: 1800 душ -- и все веселы! Музыка, флаги, сдобные пироги.

Миром правит математика и правит толково; соответствие, которое Фурье

устанавливал между нашими влечениями и ньютоновым тяготением, особенно было

пленительно и на всю жизнь определило отношение Чернышевского к Ньютону, --

с яблоком которого нам приятно сравнить яблоко Фурье, стоившее комивояжеру

целых четырнадцать су в парижской ресторации, что Фурье навело на

размышление об основном беспорядке индустриального механизма, точно также

как Маркса привел к мысли о необходимости ознакомиться с экономическими

проблемами вопрос о гномах-виноделах ("мелких крестьянах") в долине Мозеля:

грациозное зарождение грандиозных идей.

Отстаивая общинное землевладение с точки зрения большей легкости

устройства на Руси ассоциаций, Чернышевский готов был согласиться на

освобождение крестьян без земли, обладание коей повело бы, в конце концов, к

новым тяготам. Искры брызнули из под нашего пера на этой строке.

Освобождение крестьян! Эпоха великих реформ! В порыве яркого предчувствия

недаром молодой Чернышевский записал в дневнике в сорок восьмом году (год,

кем то прозванный "отдушиной века"): "а что, если мы в самом деле живем во

времена Цицерона и Цезаря, когда seculorum novus nascitur ordo, и является

новый Мессия, и новая религия, и новый мир?.."

Дозволено курить на улицах. Можно не брить бороды. При всяком

музыкальном случае жарят увертюру из "Вильгельма Теля". Ходят слухи, что

столица переносится в Москву; что старый стиль календаря меняется на новый.

Под этот шумок Россия деятельно готовит материал для немудреной, но сочной

салтыковской сатиры. "Каким это новым духом повеяло, желал бы я знать, --

говорил генерал Зубатов, -- только лакеи стали грубить, а то всг осталось

по-старому". Помещикам и особливо помещицам снились страшные сны, в сонниках

не указанные. Появилась новая ересь: нигилизм. "Безобразное и

безнравственное учение, отвергающее всг, чего нельзя ощупать", --

содрогаясь, толкует Даль это странное слово (в котором "ничто" как бы

соответствует "материи"). Лицам духовного звания было видение: по Невскому

проспекту шагает громадный Чернышевский в широкополой шляпе, с дубиной в

руках.

А первый рескрипт на имя виленского губернатора Назимова! А подпись

государева, красивая, крепкая, с двумя полнокровно-могучими росчерками

вверху и внизу, впоследствии оторванными бомбой! А восторг самого Николая

Гавриловича: "Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчивает

Александра Второго счастьем, каким не был увенчан никто еще из государей

Европы..."

Но уже вскоре после образования губернских комитетов пыл его

охлаждается: его возмущает дворянское своекорыстие большинства из них.

Окончательное разочарование наступает во второй половине 58 года. Величина

выкупной суммы! Малость надельной земли! Тон "Современника" становится

резким, откровенным; словцо "гнусно", "гнусность" начинает приятно оживлять

страницы этого скучноватого журнала.

Жизнь его руководителя событиями бедна. Публика долго лица его не

знала. Его нигде не видать. Уже знаменитый, он как бы остается за кулисами

своей деятельной, говорливой мысли.

Всегда, по тогдашнему обычаю, в халате (закапанном даже сзади

стеарином), он сидел день-деньской в своем маленьком кабинете с синими

обоями, здоровыми для глаз, с окном во двор (вид на поленницы, покрытые

снегом), у большого стола, заваленного книгами, корректурами, вырезками.

Работал так лихорадочно, так много курил, так мало спал, что впечатление

производил страшноватое: тощий, нервный, взгляд зараз слепой и сверлящий,

отрывистая, рассеянная речь, руки трясутся (зато никогда не страдал головной

болью и наивно гордился этим, как признаком здравого ума). Способность

работать была у него чудовищная, как, впрочем, у большинства русских

критиков прошлого века. Секретарю Студентскому, бывшему саратовскому

семинаристу, он диктовал перевод истории Шлоссера, а в промежутки, пока тот

записывал фразу, писал сам статью для "Современника" или читал что-нибудь,

делая на полях пометки. Ему мешали посетители. Не умея избавиться от

докучного гостя, он, к собственному озлоблению, все более ввязывался в

беседу. Прислонившись к камину и что-нибудь теребя, он говорил звонким,

пискливым голосом, а ежели думал о другом, тянул что-то однообразное, с

прожевкой, с обильными ну-с, да-с. У него был особенный тихий смешок

(Толстого Льва бросавший в пот), но, когда хохотал, то закатыватся и ревел

оглушительно (издали заслышав эти рулады. Тургенев убегал).

Такие средства познания, как диалектический материализм, необыкновенно

напоминают недобросовестные рекламы патентованных снадобий, врачующих сразу

все болезни. Случается все же, что такое средство помогает при насморке.

Есть, есть классовый душок в отношении к Чернышевскому русских писателей,

современных ему. Тургенев, Григорович, Толстой называли его "клоповоняющим

господином", всячески между собой над ним измываясь. Как то в Спасском

первые двое, вместе с Боткиным и Дружининым, сочинили и разыграли домашний

фарс. В сцене, где горит постель, врывался Тургенев с криком... общими

дружескими усилиями его уговорили произнести приписываемые ему слова,

которыми в молодости он однажды будто бы обмолвился во время пожара на

корабле: "Спасите, спасите, я единственный сын у матери". Из этого фарса

вполне бездарный Григорович впоследствии сделал свою (вполне плоскую) "Школу

гостеприимства", наделив одно из лиц, желчного литератора Чернушина, чертами

Николая Гавриловича: кротовые глаза, смотревшие как то вбок, узкие губы,

приплюснутое, скомканное лицо, рыжеватые волосы, взбитые на левом виске и

эвфемический запас пережженного рома. Любопытно, что пресловутый взвизг

("Спасите" и т. д.) дан как раз Чернушину, чем поощряется мысль

Страннолюбского о какой то мистической связи между Чернышевским и

Тургеневым. "Я прочел его отвратительную книгу (диссертацию), -- пишет

последний в письме к товарищам по насмешке. -- Рака! Рака! Рака! Вы знаете,

что ужаснее этого еврейского проклятия нет ничего на свете". "Из этого

"рака", суеверно замечает биограф, получился семь лет спустя <i>Ракеев</i>

(жандармский полковник, арестовавший про'клятого), а самое письмо было

Тургеневым написано как раз 12-го июля в <i>день рождения</i> Чернышевского"...

(нам кажется, что Страннолюбский перебарщивает).

В тот же год появился "Рудин", но напал на него Чернышевский (за

карикатурное изображение Бакунина) только в 60 году, когда Тургенев уже был

ненужен "Современнику", который он покинул из-за добролюбовского змеиного

шипка на "Накануне". Толстой не выносил нашего героя: "Его так и слышишь, --

писал он о нем, -- тоненький неприятный голосок, говорящий тупые

неприятности... и возмущается в своем уголке, покуда никто не сказал цыц и

не посмотрел в глаза". "Аристократы становились грубыми хамами, -- замечает

по этому поводу Стеклов, -- когда заговаривали с нисшими или о нисших по

общественному положению". "Нисший", впрочем, не оставался в долгу и, зная,

как Тургеневу дорого всякое словечко против Толстого, щедро говорил о

"пошлости и хвастовстве" последнего, "хвастовстве бестолкового павлина своим

хвостом, не прикрывающим его пошлой задницы" и т. д. "Вы не какой-нибудь

Островский или Толстой, -- добавлял Николай Гаврилович, -- вы наша честь" (а

"Рудин" уже вышел, -- два года как вышел).

Журналы по мере сил теребили его. Дудышкин ("Отечественные Записки")

обиженно направлял на него свою тростниковую дудочку: "Поэзия для вас --

главы политической экономии, переложенные на стихи". Недоброжелатели

мистического толка говорили о "прелести" Чернышевского, о его физическом

сходстве с бесом (напр., проф. Костомаров). Другие, попроще, как

Благосветлов (считавший себя франтом и державший, несмотря на радикализм,

настоящего, неподкрашеного арапа в казачках), говорили о его грязных калошах

и пономарско-немецком стиле. Некрасов с вялой улыбкой заступался за

"дельного малого" (им же привлеченного к журналу), признавая, что тот успел

наложить на "Современник" печать однообразия, набивая его бездарными

повестями о взятках и доносами на квартальных: но он хвалил помощника за

плодотворный труд: благодаря ему в 58 году журнал имел 4.700 подписчиков, а

через три года -- 7.000. С Некрасовым Николай Гаврилович был дружен, но не

более: есть намек на какие-то денежные расчеты, которыми он остался

недоволен. В 83 году, чтобы старика развлечь. Пыпин предложил ему написать

"портреты прошлого". Свою первую встречу с Некрасовым Чернышевский изобразил

со знакомыми нам дотошностью и кропотливостью (дав сложную схему всех

взаимных передвижений по комнате, чуть ли не с числом шагов), звучащими

каким то оскорблением, наносимым честно поработавшему времени, ежели

представить себе, что со дня этих маневров прошло тридцать лет. Как поэта,

он ставил Некрасова выше всех (и Пушкина, и Лермонтова, и Кольцова). У

Ленина "Травиата" исторгала рыдания; так и Чернышевский признавался, что

поэзия сердца всг же милее ему поэзии мысли, и обливался слезами над иными

стихами Некрасова (даже ямбами!), высказывающими всг, что он сам испытал,

все терзания его молодости, все фазы его любви к жене. И то сказать:

пятистопный ямб Некрасова особенно чарует нас своей увещевательной,

просительной, пророчущей силой и этой своеродной цезурой на второй стопе,