переселяться туда, по крайней мере на год, а может быть и навсегда, если
дело пойдет успешно. Марианне Николаевне, почему-то любившей Берлин
(насиженное место, прекрасные санитарные условия, -- сама-то она была
грязнющая), уезжать было грустно, но когда она думала об усовершенствованиях
быта, ожидавших ее, грусть рассеивалась. Таким образом было решено, что с
июля Зина останется одна в Берлине, продолжая служить у Траума, покамест
Щеголев "не подыщет ей службы" в Копенгагене, куда она и приедет "по первому
вызову" (т. е. это Щеголевы так: думали, -- Зина решила совсем, совсем
иначе). Оставалось урегулировать вопрос квартиры. Продавать ее Щеголевым не
хотелось, так что они стали искать, кому бы ее сдать. Нашли. Какой-то
молодой немец с большим коммерческим будущим, в сопровождении невесты, --
простоватой, ненакрашенной, хозяйственно-коренастой девицы в зеленом пальто,
осмотрел квартиру -- столовую, спальни, кухню, Федора Константиновича в
постели, -- и остался доволен. Однако, квартиру он брал только с первого
августа, так что еще в течение месяца после отъезда Щеголевых Зина и жилец
могли в ней оставаться. Они считали дни: полсотни, сорок девять, тридцать,
двадцать пять, -- каждая из этих цифр имела свое лицо: улей, сорока на
дереве, силуэт рыцаря, молодой человек. Их вечерние встречи вышли из берегов
первоначальной улицы (фонарь, липа, забор) еще весной, а теперь
расширяющимися кругами беспокойное блуждание уводило их в далекие и никогда
не повторявшиеся углы города. То это был мост над каналом, то трельяжный
боскет в парке, за которым пробегали огни, то немощеная улица вдоль туманных
пустынь, где стояли темные фургоны, то какие-то странные аркады, которых
днем было не отыскать. Изменения навыков перед миграцией, волнение, томная
боль в плечах.
Газеты определили молодое еще лето, как исключительно жаркое, и,
действительно, -- это было длинное многоточие прекрасных дней, прерываемое
изредка междометием грозы. В то время, как Зина изнемогала от зловонной жары
в конторе (пропотевший подмышками пиджак Хамекке один чего стоил... а
топленые шеи машинисток... а липкая чернота угольной бумаги!), Федор
Константинович с раннего утра уходил на весь день в Груневальд, забросив
уроки и стараясь не думать о давно просроченном платеже за комнату. Никогда
прежде он не вставал в семь утра, это бы казалось чудовищным, -- но теперь
при новом свете жизни (в котором как-то смешались возмужание дара,
предчувствие новых трудов и близость полного счастья с Зиной) он испытывал
прямое наслаждение от быстроты и легкости этих ранних вставаний, от вспышки
движения, от идеальной простоты трехсекундного одевания: рубашка, штаны и
тапки на босу ногу, -- после чего он забирал подмышку плед, свернув в него
купальные трусики, совал в карман на ходу апельсин, бутерброд, и вот уже
сбегал по лестнице.
Отвернутый половик держал дверь в широко отворенном положении, покамест
швейцар энергично выбивал пыльный мат о ствол невинной липы: чем я заслужила
битье? Асфальт еще был в синей тени от домов. На панели блестела первая
свежая собачья куча. Вот из соседних ворот осторожно выехал и повернул по
пустой улице черный погребальный автомобиль, стоявший вчера у починочной
мастерской, и в нем, за стеклом, среди белых искусственных роз, лежал на
месте гроба велосипед: чей? почему? Молочная была уже открыта, но еще спал
ленивый табачник. Солнце играло на разнообразных предметах по правой части
улицы, выбирая как сорока маленькие блестящие вещи; а в ее конце, где шел
поперек широкий лог железной дороги, вдруг появилось с правой стороны моста
разорвавшееся о его железные ребра облако паровозного дыма, тотчас
забелелось опять с другой и прерывисто побежало в просветах между деревьями.
Проходя затем по этому мосту, Федор Константинович, как всегда, был
обрадован удивительной поэзией железнодорожных откосов, их вольной и
разнообразной природой: заросли акаций и лозняка, дикая трава, пчелы,
бабочки, -- всг это уединенно и беспечно жило в резком соседстве угольной
сыпи, блестевшей внизу, промеж пяти потоков рельсов, и в блаженном
отчуждении от городских кулис наверху, от облупившихся стен старых домов,
гревших на утреннем солнце татуированные спины. За мостом, около скверика,
двое пожилых почтовых служащих, покончив с проверкой марочного автомата и
вдруг разыгравшись, на цыпочках, один за другим, один подражая жестам
другого, из-за жасмина подкрались к третьему, с закрытыми глазами, кротко и
кратко, перед трудовым днем, сомлевшему на скамье, чтобы цветком пощекотать
ему нос. Куда мне девать все эти подарки, которыми летнее утро награждает
меня -- и только меня? Отложить для будущих книг? Употребить немедленно для
составления практического руководства "Как быть Счастливым"? Или глубже,
дотошнее: понять, <i>что</i> скрывается за всем этим, за игрой, за блеском, за
жирным, зеленым гримом листвы? А что-то ведь есть, что-то есть! И хочется
благодарить, а благодарить некого. Список уже поступивших пожертвований:
10.000 дней -- от Неизвестного.
Он шел дальше, мимо чугунных оград, мимо глубоких садов банкирских
вилл, с гротовыми тенями, буксом, плющом, газонами в бисере поливки, -- и
там уже попадались, среди ильмов и лип, первые сосны, высланные далеко
вперед груневальдским бором (или, напротив: отставшие от полка?). Звонко
посвистывая и поднимаясь (в гору) на педалях своего трехколесного
велосипеда, проехал рассыльный пекарни; медленно, с влажным шорохом, прополз
водометный автомобиль -- кит на колесах, широко орошая асфальт. Некто с
портфелем захлопнул за собой выкрашенную в вермилион калитку и отправился на
неведомую службу. По его пятам Федор Константинович вышел на бульвар (всг
тот же Гогенцоллерндам, в начале которого сожгли бедного Александра
Яковлевича), и там, сверкнув замком, портфель побежал к трамваю. Теперь до
леса было уже близко, и он ускорил шаг, уже чувствуя горячую маску солнца на
приподнятом лице. В глазах рябило от частокола, мимо которого он шел. На
вчерашнем пустырьке между домами строилась небольшая вилла, и так как небо
глядело в провалы будущих окон, и лопухи да солнце, по случаю медленности
работ, успели устроиться внутри белых недоконченных стен, они отдавали
задумчивостью развалин, вроде слова "некогда", которое служит и будущему и
былому. Навстречу Федору Константиновичу прошла молоденькая, с бутылкой
молока, девица, похожая чем-то на Зину -- или, вернее, содержавшая частицу
того очарования -- и определенного и вместе безотчетного -- которое он
находил во многих, но с особенной полнотой в Зине, так что все они были с
Зиной в какой-то таинственной родственной связи, о которой он знал один,
хотя совершенно не мог выразить признаки этого родства (вне которого
находившиеся женщины вызывали в нем болезненное отвращение), -- и теперь,
оглянувшись и уловив какую-то давно знакомую, золотую, летучую линию, тотчас
исчезнувшую навсегда, он мельком почувствовал наплыв безнадежного желания,
вся прелесть и богатство которого были в его неутолимости. Банальный бес
бульварных блаженств, не соблазняй меня страшным словцом "мой тип". Не это,
не это, а что-то за этим. Определение всегда есть предел, а я домогаюсь
далей, я ищу за рогатками (слов, чувств, мира) бесконечность, где сходится
всг, всг.
В конце бульвара зазеленелась опушка бора, с пестрым портиком недавно
выстроенного павильона (в атриуме которого находился ассортимент уборных, --
мужских, женских, детских), через который -- по замыслу местных Ленотров --
следовало пройти, чтобы сначала попасть в только-что разбитый сад, с
альпийской флорой вдоль геометрических дорожек, служивший -- всг по тому же
замыслу -- приятным преддверием к лесу. Но Федор Константинович взял влево,
избежав преддверия: так было ближе. Сосновая, еще дикая опушка тянулась без
конца вдоль автомобильной аллеи, но был неизбежен следующий шаг со стороны
отцов города: загородить весь этот свободный доступ бесконечной решеткой,
так чтобы портик стал входом по <i>необходимости</i> (в буквальнейшем,
первоначальном смысле). Я для тебя устроил казисто, но ты не прельстился;
так теперь изволь: казисто, казенно, приказ. Но (по обратному скачку мысли:
ф3-г1) вряд ли было лучше, когда этот лес -- теперь отступивший, теперь
теснившийся вокруг озера, как у нас, отдалившихся от мохнатых предков,
растительность постепенно остается лишь по бережкам, -- простирался до
самого сердца теперешнего города, и рыскало по его дебрям громкое княжеское
хамье, с рогами, псами, загонщиками.
Лес, каким я его застал, был еще живым, богатым, полным птиц.
Попадались иволги, голуби, сойки; пролетала ворона пыхтя крыльями: хшу, хшу,
хшу; красноголовый дятел стучал в сосновый ствол, -- а иногда, полагаю, лишь
подражал собственному стуку, и тогда выходило особенно звонко и убедительно
(для самочки); ибо ничего нет более обворожительно-божественного в природе,
чем ее вспыхивающий в неожиданнейших местах остроумный обман: так, лесной
кузнечик (заводящий свой маленький мотор, всг не могущий завестись:
цик-цик-цик -- обрывается), прыгнув и упав, сразу меняет положение тела,
поворачивая его так, чтобы направление темных полосок на нем совпадало с
направлением палых иголок (и теней иголок!). Но осторожно: люблю вспоминать,
что писал мой отец: "При наблюдении происшествий в природе надобно
остерегаться того, чтобы в процессе наблюдения, пускай наивнимательнейшего,
наш рассудок, этот болтливый, вперед забегающий драгоман, не подсказал
объяснения, незаметно начинающего влиять на самый ход наблюдения и