раз, машинально и правильно, а потом вдруг спохватишься, посмотришь на него
сознательно, и видишь, что не уверен в нем, что он незнакомый, -- очень
странно... Знаешь: потолок, па-та-лок, pas ta loque, патолог, -- и так
далее, -- пока "потолок" не становится совершенно чужим и одичалым, как
"локотоп" или "покотол". Я думаю, что <i>когда-нибудь</i> со всей жизнью так будет.
Во всяком случае, передай Таничке всякого от меня веселого, зеленого,
лешински-летнего. Завтра уезжают мои хозяева, и от радости я вне себя: <i>вне
себя</i>, -- очень приятное положение, как ночью на крыше. Еще месяц я останусь
на Агамемноне, а потом перееду... Не знаю, как сложится дальше. Между
прочим, мой Чернышевский сравнительно неплохо идет. Кто именно тебе говорил,
что Бунин хвалит? Мне уже кажется давнишним делом моя возня с этой книгой, и
все те маленькие бури мысли, заботы пера, -- и теперь я совершенно пуст,
чист, и готов принять снова постояльцев. Знаешь, я как цыган черен от
груневальдского солнца. Кое-что вообще намечается, -- вот напишу
классический роман, с типами, с любовью, с судьбой, с разговорами -- --
Дверь вдруг открылась, наполовину вошла Зина и, не отпуская дверной
ручки, бросила к нему на стол что-то.
"Это заплатите маме", -- сказала она; прищурилась -- и исчезла.
Он развернул бумажку. Двести. Сумма представилась огромной, но минутное
вычисление показало, что только как раз хватит за два прошлых месяца,
восемьдесят плюс восемьдесят, и за ближайший тридцать пять, уже без еды. Но
всг вдруг спуталось, когда он начал соображать, что в этом последнем месяце
не обедал, но зато получал более сытный ужин; кроме того, внес за это время
десять (или пятнадцать?) марок, а, с другой стороны, должен за телефонные
разговоры и за кое-какие мелочи, как например, сегодняшний таксомотор.
Решение задачи было ему не по силам, скучно; он засунул деньги под словарь.
" -- -- и с описанием природы. Я очень рад, что ты перечитываешь мою
штуку, но теперь пора ее забыть, -- это только упражнение, проба, сочинение
накануне каникул. Очень я соскучился по тебе, и, может быть (повторяю, не
знаю, как сложится...) посещу тебя в Париже. Вообще, я бы завтра же бросил
эту тяжкую, как головная боль, страну, -- где всг мне чуждо и противно, где
роман о кровосмешении или бездарно-ударная, приторно-риторическая,
фальшиво-вшивая повесть о войне считается венцом литературы: где литературы
на самом деле нет, и давно нет; где из тумана какой-то скучнейшей
демократической мокроты, -- тоже фальшивой, -- торчат всг те же сапоги и
каска; где наш родной социальный заказ заменен социальной оказией, -- и так
далее, так далее... я бы мог еще долго, -- и занятно, что полвека тому назад
любой русский мыслитель с чемоданом совершенно тоже самое строчил, --
обвинение настолько очевидное, что становится даже плоским. Зато раньше, в
золотой середине века, Боже мой, какие восторги! "Маленькая гемютная
Германия" -- ах, кирпичные домики, ах, ребятишки ходят в школу, ах, мужичек
не бьет лошадку дрекольем!.. Ничего, -- он ее по-своему замучит, по-немецки,
в укромном уголку, каленым железом. Да, я бы давно уехал, но есть некоторые
личные обстоятельства (не говоря о моем чудном здесь одиночестве, о чудном
благотворном контрасте между моим внутренним обыкновением и страшно холодным
миром вокруг; знаешь, ведь в холодных странах теплее, в комнатах; конопатят
и топят лучше), но и эти личные обстоятельства способны так повернуться, что
может быть, скоро, прихватив их с собой, покину Карманию. А когда мы
вернемся в Россию? Какой идиотской сантиментальностью, каким хищным стоном
должна звучать эта наша невинная надежда для оседлых россиян. А ведь она не
историческая, -- только человеческая, -- но как им объяснить? Мне-то,
конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю,
что вернусь, -- во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а
во-вторых, потому что всг равно когда, через сто, через двести лет, -- буду
жить там в своих книгах, или хотя бы в подстрочном примечании исследователя.
Вот это уже, пожалуй, надежда историческая, историко-литературная...
"Вожделею бессмертия, -- хотя бы его земной тени!". Я тебе сегодня пишу
сквозные глупости (как бывают сквозные поезда), потому что я здоров,
счастлив, -- а кроме того, всг это каким-то косвенным образом относится к
таниному ребеночку.
Альманах называется "Башня". У меня нет, но я думаю, ты найдешь в любой
русской библиотеке. От дяди Олега мне ничего не было. Когда он выслал?
По-моему, ты что-то спутала. Ну, вот. Будь здорова, целую тебя. Ночь, тихо
идет дождь, -- он нашел свой ночной темп и теперь может идти бесконечно".
Послышалось, как прихожая наполнилась прощающимися голосами, как упал
чей-то зонтик, как ухнул и остановился Зиной вызванный снизу лифт. Всг
стихло опять. Федор Константинович вошел в столовую, где Щеголев, усевшись,
дощелкивал орехи, жуя на одной стороне, а Марианна Николаевна убирала со
стола. Ее полное, темно-розовое лицо, с лоснящимися закрутками ноздрей,
лиловые брови, абрикосовые волосы, переходящие в колючую синеву на голом,
жирном загривке, васильковое око, с засоренным ресничной краской лузгом,
мимоходом окунувшее взгляд в опивочную тину на дне чайника, кольца,
гранатовая брошь, цветистый платочек на плечах, -- всг это составляло вместе
грубо, но сочно намалеванную картину, несколько заезженного жанра. Она
надела очки и достала из сумки листок с цифрами, когда Федор Константинович
спросил, сколько он должен. Щеголев при этом удивленно поднял брови: он был
уверен, что с жильца не получит уже ни копейки, и, будучи в сущности
человеком добрым, еще вчера советовал жене не наседать, а через недели две
написать Федору Константиновичу из Копенгагена с угрозой обратиться к его
родным. После расчета, от двухсот марок Федору Константиновичу осталось три
с полтиной, и он пошел спать. В прихожей он встретился с Зиной, вернувшейся
снизу. "Ну?" -- сказала она, держа палец на выключателе, --
полувопросительное, полуподгоняющее междометие, значившее приблизительно:
"Вы проходите? я здесь тушу, проходите". Ямка ее обнаженной руки,
светло-шелковые ноги в бархатных башмаках, опущенное лицо. Погасло.
Он лег и под шопот дождя начал засыпать. Как всегда, на грани сознания
и сна всякий словесный брак, блестя и звеня, вылез наружу: хрустальный хруст
той ночи христианской под хризолитовой звездой... -- и прислушавшаяся на
мгновение мысль, в стремлении прибрать и использовать, от себя стала
добавлять: и умер исполин яснополянский, и умер Пушкин молодой... -- а так
как это было ужасно, то побежала дальше рябь рифмы: и умер врач зубной
Шполянский, астраханский, ханский, сломал наш Ганс кий... Ветер переменился,
и пошло на зе: изобразили и бриз из Бразилии, изобразили и ризу грозы... тут
был опять кончик, доделанный мыслью, которая опускалась всг ниже в ад
аллигаторских аллитераций, в адские кооперативы слов, не "благо", а
"blague". Сквозь этот бессмысленный разговор в щеку кругло ткнулась пуговица
наволочки, он перевалился на другой бок, и по темному фону побежали голые в
груневальдскую воду, и какое-то пятно света в вензельном образе инфузории
поплыло наискось в верхний угол подвечного зрения За некой прикрытой дверцой
в мозгу, держась за ее ручку и отворотясь, мысль принялась обсуждать с
кем-то сложную важную тайну, но когда на минуту дверца отворилась, то
оказалось, что речь идет просто о каких-то стульях, столах, атоллах. Вдруг,
среди сгущающейся мглы, у последней заставы разума, серебром ударил
телефонный звонок, и Федор Константинович перевалился ничком, падая... Звон
остался в пальцах, как если бы он острекался В прихожей, уже опустив трубку
обратно в черный футляр, стояла Зина, -- она казалась испуганной. "Это
звонили тебе, -- сказала она вполголоса. -- Твоя бывшая хозяйка, Egda
Stoboy. Просит, чтоб ты немедленно приехал. Там кто-то тебя ждет.
Поторопись". Он натянул фланелевые штаны и пошел, задыхаясь, по улице. В это
время года в Берлине бывает подобие белых ночей: воздух был прозрачно-сер, и
мыльным маревом плыли туманные дома. Какие-то ночные рабочие разворотили
мостовую на углу, и нужно было пролезть через узкие бревенчатые коридоры,
причем у входа всякому давалось по фонарику, которые оставлялись у выхода,
на крюках, вбитых в столб, или просто на панели, рядом с бутылками из под
молока. Оставив и свою бутылку, он побежал дальше по матовым улицам, и
предчувствие чего-то невероятного, невозможного, нечеловечески
изумительного, обдавало ему сердце, какой-то снежной смесью счастья и ужаса.
В серой мгле из здания гимназии вышли парами и прошли мимо слепые дети в
темных очках, которые учатся ночью (в экономно-темных школах, днем полных
детей зрячих), и пастор, сопровождавший их, был похож на лешинского
сельского учителя Бычкова. Прислонившись к фонарю, опустив лохматую голову,
расставя ножницами ноги в узких панталонах со штрипками и заложив в карманы
руки, стоял худощавый пьяница, словно сошедший со страницы старинной
"Стрекозы". В русском книжном магазине был еще свет, -- там выдавали книжки
ночным шоферам, и сквозь желтоватую муть стекла он заметил силуэт Миши
Березовского, протягивавший кому-то черный атлас Петри. Тяжело должно быть
так работать по ночам! Волнение опять захлестнуло его, как только он попал в
район, где жил прежде. Было трудно дышать от бега, свернутый плед оттягивал
руку, -- надо было спешить, а между тем он запамятовал расположение улиц,
пепельная ночь спутала всг, переменив, как на негативе, взаимную связь
темных и бледных мест, и некого было спросить, все спали. Вдруг вырос