Это неприятное для меня и очень рискованное для Пекторалиса событие случилось в конце октября, который в гот год, как назло, выдался особенно лют и ненастен. Снегу и морозов еще не было, но шли проливные дожди, сменявшиеся пронизывающими туманами; северные ветры дули так, что, казалось, хотели выдуть мозг костей, а грязь повсеместно была такая невылазная, что можно было представить, какой ад должны представлять теперь грунтовые почтовые дороги. Положение опрометчивого, как мне казалось, иностранца, который в такое время пустился один в такой далекий путь, не зная ни наших дорог, ни наших порядков, - казалось мне просто ужасным, и я в своих предположениях не ошибся. Действительность даже превзошла мои ожидания.
Я осведомился в "горчичном доме": владеет ли, по крайней мере, приехавший Пекторалис хотя сколько-нибудь русским языком, - и получил ответ отрицательный. Пекторалис не только не говорил, но и не понимал ни слова по-русски. На мой вопрос: довольно ли с ним было денег, мне отвечали, что ему выданы "за счет компании" прогонные и суточные на десять дней и что он более ничего не требовал.
Дело все осложнялось. Принимая в расчет тогдашний способ езды на почтовых, сопряженный с беспрестанными задержками, - Пекторалис мог застрять где-нибудь и, чего доброго, дойти, пожалуй, до прошения милостыни.
"Зачем вы не удержали его? Зачем не уговорили его хоть подождать попутчика?" - пенял я в "горчичном доме", но там отвечали, что они уговаривали и представляли туристу все трудности пути; но что он непоколебимо стоял на своем, что он дал слово ехать не останавливаясь - и так поедет; а трудностей никаких не боится, потому что имеет _железную волю_.
В большой тревоге я написал своим принципалам все, как случилось, и просил их употребить все зависящие от них меры к тому, чтобы предупредить несчастия, какие могли встретить бедного путника; но, писавши об этом, я, по правде сказать, и сам хорошенько не знал, как это сделать, чтобы перенять на дороге Пекторалиса и довезти его к месту под охраною надежного проводника. Я сам в эту пору никак не мог оставить Петербурга, где меня задерживали довольно важные получения, и притом он так давно уехал, что я едва ли мог бы его догнать. Если же будет дослан кто-нибудь навстречу этой железной воле, то кто поручится, что этот посол встретит Пекторалиса и узнает его?
Я тогда еще думал, что, встретив Пекторалиса, его можно не узнать. Это происходило, конечно, оттого, что немцы, у которых я о нем расспрашивал, не умели сообщить его примет. Аккуратные и бесталанные, они давали мне только общие, так сказать, самые паспортные приметы, которые могут свободно приходиться чуть не к каждому. По их словам, Пекторалис был молодой человек лет от двадцати восьми до тридцати; роста немного выше среднего, худощав, брюнет, с серыми глазами и веселым, твердым выражением лица. Надеюсь, что тут немного такого, по чему бы, встретив человека, можно было сейчас узнать его. Самое рельефное, что я мог удержать в памяти из всего этого описания, это "твердое и веселое выражение", но кто же это из простых людей такой знаток в определении выражений, чтобы сейчас приметить его и - "стой, брат, не ты ли Пекторалис?". Да и, наконец, самое это выражение могло измениться - могло достаточно размокнуть, и остыть на русской осенней сырости и стуже.
Выходило, что, кроме того, что мною было написано в пользу этого чудака, я более уже не мог для него ничего сделать - и волею-неволею я этим утешился, и притом же, получив внезапно неожиданные распоряжения о поездках на юг, не имел и досуга думать о Пекторалисе. Между тем прошел октябрь и половина ноября; в беспрестанных переездах я не имел о Пекторалисе никакого слуха и возвращался домой только под исход ноября, объехав в это время много городов.
Погода тогда уже значительно изменилась: дожди окончились, стояла сухая холодная колоть, и всякий день порхал сухой мелкий снежок.
Во Владимире я нашел покинутый мною тарантас, который мог еще служить свою службу, так как на колесах было удобнее ехать, чем на санях, - и я тронулся в путь в моем экипаже.
Пути мне от Владимира оставалось около тысячи верст; я надеялся проехать это расстояние дней в шесть, но несносная тряска так меня измаяла, что я давал себе частые передышки и ехал гораздо медленнее. На пятый день к вечеру я насилу добрался до Василева Майдана и тут имел самую неожиданную и даже невероятную встречу.
Не знаю, как теперь, а тогда Василев Майдан была холодная, бесприютная станция в открытом поле. Довольно безобразный, обшитый тесом дом, с двумя казенными колоннами на подъезде, смотрел неприветливо и нелюдимо - и на самом деле, сколько мне известно, дом этот был холоден; но тем не менее я так устал, что решился здесь заночевать.
Несмотря на то, что по мерцавшему в окнах пассажирской комнаты огоньку я мог подозревать, что тут уже есть люди, расположившиеся на ночлег, - решимость моя дать себе роздых была тверда, и за нее-то я и был вознагражден самою приятною неожиданностию.
- Вы встретили здесь Пекторалиса? - перебил некто нетерпеливо рассказчика.
- Кого бы я тут ни встретил, - отвечал он, - я вас прошу ждать, чтобы я вам сам рассказал об этом, и не перебивать меня.
- А если это интересно?
- Тем лучше, вы постарайтесь это записать и отдать для фельетона интересной газеты. Теперь вопрос о немецкой воле и нашем безволии в моде - и мы можем доставить этим небезынтересное чтение.
4
- Отдав приказ своему человеку внесть кошму, шубу и другие необходимые вещи, я велел ямщику задвинуть тарантас на двор, а сам ощупью прошел через просторные темные сени и начал ошаривать руками дверь. Насилу я ее нашел и начал дергать, но пазы туго набухли - и дверь не подавалась. Сколько я ни дергал, собственные мои силы, вероятно, оказались бы совершенно недостаточными, если бы мне на помощь не подоспела чья-то добрая рука, или, лучше сказать, добрая нога, потому что дверь мне была открыта с внутренней стороны толчком ноги. Я едва успел отскочить - и тогда увидал пред собою на пороге человека в обыкновенной городской цилиндрической шляпе и широчайшем клеенчатом плаще, на пуговице которого у воротника висел на шнурке большой дождевой зонтик.
Лицо этого незнакомца я в первую минуту не рассмотрел, но, признаться, чуть не обругал его за то, что он едва не сшиб меня дверью с ног. Но что меня удивило и заставило обратить на него особенное внимание - это то, что он не вышел в отворенную им дверь, как я мог этого ожидать, а, напротив, снова возвратился назад и начал преспокойно шагать из угла в угол по отвратительной, пустой комнате, едва-едва освещенной сильно оплывшею сальною свечою.
Я обратился к нему с вопросом: не знает ли он, где здесь на этой станции помещается смотритель или какой-нибудь другой жив-человек.
"Ich verstehe gar nichts russisch" [я ничего не понимаю по-русски (нем.)], - отвечал незнакомец.
Я заговорил с ним по-немецки.
Он, видимо, обрадовался звукам родного языка и отвечал, что смотрителя нет, что он был, да давно куда-то ушел.
"А вы, вероятно, ждете здесь лошадей?"
"О! да, я жду лошадей".
"И неужто лошадей нет?"
"Не знаю, право, я не получаю".
"Да вы спрашивали?"
"Нет, я не умею говорить по-русски".
"Ни слова?"
"Да, "можно", "не можно", "таможно", "подрожно"... - пролепетал он, высыпав, очевидно, весь словарь своих познаний. - Скажут "можно" - я еду, "не можно" - не еду, "подрожно" - я дам подрожно, вот и все".
Батюшки мои, думаю себе: вот антик-то! и начинаю его осматривать... Что за наряд!.. Сапоги обыкновенные, но из них из-за голенищ выходят длиннейшие красные шерстяные чулки, которые закрывают его ноги выше колен и поддерживаются на половине ляжек синими женскими подвязками. Из-под жилета на живот спускается гарусная красная вязаная фуфайка; поверх жилета видна серая куртка из халатного драпа, с зеленою оторочкою, и поверх всего этот совсем не приходящий по сезону клеенчатый плащ и зонтик, привешенный к его пуговице у самой шеи.
Весь багаж проезжающего состоял из самого небольшого цилиндрического свертка в клеенчатом же чехле, который лежал на столе, а на нем довольно простая записная книжка и более ничего.
"Это удивительно!" - воскликнул я и чуть не спросил его: "Неужто вы так вот это и едете?" - но сейчас же спохватился, чтобы не сказать неловкости - и, обратись к вошедшему в это время смотрителю, велел подать себе самовар и затопить камин.
Чужестранец все прохаживался, но, увидев, что принесли дрова и зажгли их в камине, вдруг несказанно обрадовался и проговорил:
"Ага, "можно", а я тут третий день - и третий день все сюда на камин пальцем показывал, а мне отвечали "не можно".
"Как, вы тут уже третий день?"
"О да, я третий день, - отвечал он спокойно. - А что такое?"
"Да зачем же вы сидите здесь третий день?"
"Не знаю, я всегда так сижу".
"Как всегда, на каждой станции?"
"О да, непременно на каждой; как выехал из Москвы, так везде и сижу, а потом опять еду".
"На каждой станции вы сидите по три дня?"
"О да, по три дня... Впрочем, позвольте, я на одной просидел два дня, у меня это записано; но зато на другой четыре, это тоже записано".
"И что же вы делаете на станциях?"
"Ничего".
"Извините меня, может быть, вы нравы изучаете, заметил ваши пишете?"
Тогда это было в моде.
"Да, я смотрю, что со мною делают".
"Да зачем же вы это позволяете все с собою делать?"
"Ну... как быть!.. - отвечал он, - видите, я не умею по-русски говорить - и я должен всем подчиниться. Я это так себе положил; но зато потом..."
"Что же будет потом?"
"Я буду все подчинять".
"Вот как!"
"О да; непременно!"
"Но как вы могли пуститься в такой путь, не зная языка?"
"О, это было необходимо нужно; у нас было такое условие, чтобы я ехал не останавливаясь, - и я еду не останавливаясь. Я такой человек, который всегда точно исполняет то, что он обещал", - отвечал незнакомец - и при этом лицо его, которого я до сих пор себе не определил, вдруг приняло "веселое и твердое выражение".