Мимо пробегала Галина. Быстро кивнула в сторону моей жены:
- Господи, какая страшненькая!..
Я промолчал. Но мысленно поджег ее обесцвеченные гидропиритом кудри.
Подошел инструктор физкультуры Серега Ефимов.
- Я извиняюсь, - сказал он, - это вам. И сунул Тане банку черники.
Нужно было прощаться.
- Звони, - сказала Таня. Я кивнул.
- У тебя есть возможность звонить?
- Конечно. Машу поцелуй. Сколько все это продлится?
- Трудно сказать. Месяц, два... Подумай.
- Я буду звонить.
Шофер поднялся в кабину. Уверенно загудел импортный мотор. Я произнес что-то невнятное.
- И я, - сказала Таня...
Автобус тронулся, быстро свернул за угол. Через минуту алый борт его промелькнул среди деревьев возле Лутовки.
Я заглянул в бюро. Моя группа из Киева прибывала в двенадцать. Пришлось вернуться домой.
На столе я увидел Танины шпильки. Две чашки из-под молока, остатки хлеба и яичную скорлупу. Ощущался едва уловимый запах гари и косметики.
Прощаясь, Таня сказала: "И я..." Остальное заглушил шум мотора...
Я заглянул к Михал Иванычу. Его не было. Над грязной постелью мерцало ружье. Увесистая тульская двустволка с красноватым ложем. Снял ружье и думаю - не пора ли мне застрелиться?..
Июнь выдался сухой и ясный, под ногами шуршала трава. На балконах турбазы сушились разноцветные полотенца. Раздавался упругий стук теннисных мячей. У перил широкого крыльца алели велосипеды с блестящими ободами. Из репродуктора над чердачным окошком доносились звуки старинных танго. Мелодия казалась вычерченной пунктиром...
Стук мячей, аромат нагретой зелени, геометрия велосипедов - памятные черты этого безрадостного июня...
Тане я звонил дважды. Оба раза возникало чувство неловкости. Ощущалось, что ее жизнь протекает в новом для меня ритме. Я чувствовал себя глуповато, как болельщик, выскочивший на футбольное поле.
В нашей квартире звучали посторонние голоса. Таня задавала мне неожиданные вопросы. Например:
- Где у нас хранятся счета за электричество?
Или:
- Ты не будешь возражать, если я продам свою золотую цепочку?
Я и не знал, что у моей жены есть какие-то драгоценности.,.
Таня ходила по инстанциям, оформляла документы. Жаловалась мне на бюрократов и взяточников.
- У меня в сумке, - говорила она, - десять плиток шоколада, четыре билета на Кобзона и три экземпляра Цветаевой...
Таня казалась возбужденной и почти счастливой.
Что я мог сказать ей? В десятый раз просить: "Не уезжай"?
Меня унижала ее поглощенность своими делами. А как же я с моими чуть ли не диссидентскими проблемами?!
Тане было не до меня. Впервые происходило нечто серьезное...
Как-то раз она сама мне позвонила. К счастью, я оказался на турбазе. Точнее, в библиотеке центрального корпуса. Пришлось бежать через весь участок. Выяснилось, что Тане необходима справка. Насчет того, что я отпускаю ребенка. И что не имею материальных претензий.
Таня продиктовала мне несколько казенных фраз. Я запомнил такую формулировку: "...Ребенок в количестве одного..."
- Заверь у местного нотариуса и вышли. Это будет самое простое.
- Я, - говорю, - могу приехать.
- Сейчас не обязательно.
Наступила пауза.
- Но мы успеем попрощаться?
- Конечно. Ты не думай...
Таня почти оправдывалась. Ей было неловко за свое пренебрежение. За это поспешное: "Не обязательно..."
Видно, я стал для нее мучительной проблемой, которую удалось разрешить. То есть пройденным этапом. Со всеми моими пороками и достоинствами. Которые теперь не имели значения...
В тот день я напился. Приобрел бутылку "Московской" и выпил ее один.
Мишу звать не хотелось. Разговоры с Михал Иванычем требовали чересчур больших усилий. Они напоминали мои университетские беседы с профессором Лихачевым. Только с Лихачевым я пытался выглядеть как можно умнее. А с этим наоборот - как можно доступнее и проще.
Например, Михал Иваныч спрашивал:
- Ты знаешь, для чего евреям шишки обрезают? Чтобы калган работал лучше...
И я миролюбиво соглашался:
- Вообще-то, да... Пожалуй, так оно и есть...
Короче, зашел я в лесок около бани. Сел, прислонившись к березе. И выпил бутылку "Московской", не закусывая. Только курил одну сигарету за другой и жевал рябиновые ягоды...
Мир изменился к лучшему не сразу. Поначалу меня тревожили комары. Какая-то липкая дрянь заползала в штанину. Да и трава казалась сыроватой.
Потом все изменилось. Лес расступился, окружил меня и принял в свои душные недра. Я стал на время частью мировой гармонии. Горечь рябины казалась неотделимой от влажного запаха травы. Листья над головой чуть вибрировали от комариного звона. Как на телеэкране, проплывали облака. И даже паутина выглядела украшением...
Я готов был заплакать, хотя все еще понимал, что это действует алкоголь. Видно, гармония таилась на дне бутылки...
Я твердил себе:
- У Пушкина тоже были долги и неважные отношения с государством. Да и с женой приключилась беда. Не говоря о тяжелом характере...
И ничего. Открыли заповедник. Экскурсоводов - сорок человек. И все безумно любят Пушкина...
Спрашивается, где вы были раньше?.. И кого вы дружно презираете теперь?..
Ответа на мои вопросы я так и не дождался. Я уснул...
А когда проснулся, было около восьми. Сучья и ветки чернели на фоне бледных, пепельно-серых облаков... Насекомые ожили... Паутина коснулась лица... Я встал, чувствуя тяжесть намокшей одежды. Спички отсырели. Деньги тоже. А главное - их оставалось мало, шесть рублей. Мысль о водке надвигалась как туча...
Идти через турбазу я не хотел. Там в эти часы слонялись методисты и экскурсоводы. Каждый из них мог затеять профессиональный разговор о директоре лицея - Егоре Антоновиче Энгельгардте.
Мне пришлось обогнуть турбазу и выбираться на дорогу лесом.
Идти через монастырский двор я тоже побоялся. Сама атмосфера монастыря невыносима для похмельного человека.
Так что и под гору я спустился лесной дорогой. Вернее, обрывистой тропкой.
Полегче мне стало лишь у крыльца ресторана "Витязь". На фоне местных алкашей я выглядел педантом.
Дверь была распахнута и подперта силикатным кирпичом. В прихожей узеркала красовалась нелепая деревянная фигура - творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано:
Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках:
"Россиянин".
Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу Ягу. Деревянный шлем был выкрашен серебристой гуашью.
У буфетной стойки толпилось человек восемь. На прилавок беззвучно опускались мятые рубли. Мелочь звонко падала в блюдечко с отбитым краем.
Две-три компании расположились в зале у стены. Там возбужденно жестикулировали, кашляли и смеялись. Это были рабочие турбазы, санитары психбольницы и конюхи леспромхоза.
По отдельности выпивала местная интеллигенция - киномеханик, реставратор, затейник. Лицом к стене расположился незнакомый парень в зеленой бобочке и отечественных джинсах. Рыжеватые кудри его лежали на плечах.
Подошла моя очередь у стойки. Я ощущал знакомую похмельную дрожь. Под намокшей курткой билась измученная сирая душа...
Шесть рублей нужно было использовать оптимально. Растянуть их на длительный срок.
Я взял бутылку портвейна и две шоколадные конфеты. Все это можно было повторить трижды. Еще и на сигареты оставалось копеек двадцать.
Я сел к окну. Теперь уже можно было не спешить.
За окном двое цыган выгружали из машины ящики с хлебом. Устремился в гору почтальон на своем мопеде. Бездомные собаки катались в пыли.
Я приступил к делу. В положительном смысле отметил - руки не трясутся. Уже хорошо...
Портвейн распространялся доброй вестью, окрашивая мир тонами нежности и снисхождения.
Впереди у меня - развод, долги, литературный крах... Но есть вот эти загадочные цыгане с хлебом... Две темнолицые старухи возле поликлиники... Сыроватый остывающий денек... Вино, свободная минута, родина...
Сквозь общий гул неожиданно донеслось;
- Говорит Москва! Говорит Москва! Вы слушаете "Пионерскую зорьку"... У микрофона - волосатый человек Евстихеев... Его слова звучат достойной отповедью ястребам из Пентагона...
Я огляделся. Таинственные речи исходили от молодца в зеленой бобочке. Он по-прежнему сидел не оборачиваясь. Даже сзади было видно, какой он пьяный. Его увитый локонами затылок выражал какое-то агрессивное нетерпение. Он почти кричал:
- А я говорю - нет!.. Нет - говорю я зарвавшимся империалистическим хищникам! Нет - вторят мне труженики уральского целлюлозно-бумажного комбината... Нет в жизни счастья, дорогие радиослушатели! Это говорю вам я - единственный уцелевший панфиловец... И то же самое говорил Заратустра...
Окружающие начали прислушиваться. Впрочем, без особого интереса.
Парень возвысил голос:
- Чего уставились, жлобы?! Хотите лицезреть, как умирает гвардии рядовой Майкопского артиллерийского полка - виконт де Бражелон?! Извольте, я предоставлю вам этот шанс... Товарищ Раппопорт, введите арестованного!..
Окружающие реагировали спокойно. Хотя "жлобы" явно относилось к ним.
Кто-то из угла вяло произнес:
- Валера накушавши...
Валера живо откликнулся:
- Право на отдых гарантировано Конституцией... Как в лучших домах Парижа и Брюсселя... Так зачем же превращать науку в служанку богословия?!.. Будьте на уровне предначертаний Двадцатого съезда!.. Слушайте "Пионерскую зорьку"... Текст читает Гмыря...
- Кто? - переспросили из угла.
- Барон Клейнмихель, душечка!..
Еще при беглом взгляде на молодца я испытал заметное чувство тревоги. Стоило мне к нему присмотреться, и это чувство усилилось.
Длинноволосый, нелепый и тощий, он производил впечатление шизофреника-симулянта. Причем, одержимого единственной целью - как можно скорее добиться разоблачения.
Он мог сойти за душевнобольного, если бы не торжествующая улыбка и не выражение привычного каждодневного шутовства. Какая-то хитроватая сметливая наглость звучала в его безумных монологах. В этой тошнотворной смеси из газетных шапок, лозунгов, неведомых цитат...