- Расстреляли?
- Увезли с концами. Порядок есть порядок...
- А ты говоришь, худого не делали.
- Худого, ей-богу, не делали. Жидов и цыган - это как положено...
- Чем же тебе евреи не угодили?
- Евреев уважаю. Я за еврея дюжину хохлов отдам. А цыган своими руками передушил бы.
- За что?
- Как за что?! Во дает! Цыган и есть цыган...
В июле я начал писать. Это были странные наброски, диалоги, поиски тона. Что-то вроде конспекта с неясно очерченными фигурами и мотивами. Несчастная любовь, долги, женитьба, творчество, конфликт с государством. Плюс, как говорил Достоевский - оттенок высшего значения.
Я думал, что в этих занятиях растворятся мои невзгоды. Так уже бывало раньше, в пору литературного становления. Вроде бы, это называется - сублимация. Когда пытаешься возложить на литературу ответственность за свои грехи. Сочинил человек "Короля Лира" и может после этого год не вытаскивать шпагу...
Вскоре отослал жене семьдесят рублей. Купил себе рубашку - поступок для меня беспрецедентный.
Доходили слухи о каких-то публикациях на Западе. Я старался об этом не думать. Ведь мне безразлично, что делается на том свете. Прямо так и скажу, если вызовут...
Кроме того, я отправил несколько долговых писем. Мол, работаю, скоро верну, извините...
Все кредиторы реагировали благородно: не спеши, деньги есть, заработаешь - отдашь...
Короче, жизнь обрела равновесие. Стала казаться более осмысленной и логичной. Ведь кошмар и безнадежность - еще не самое плохое. Самое ужасное - хаос...
Стоит пожить неделю без водки, и дурман рассеивается. Жизнь обретает сравнительно четкие контуры. Даже неприятности кажутся законным явлением.
Я очень боялся нарушить это зыбкое равновесие. Грубил, если звали выпить. Раздражался, если со мной заговаривали девушки в экскурсионном бюро. Потоцкий говорил:
- Борька трезвый и Борька пьяный настолько разные люди, что они даже не знакомы между собой...
И все-таки я чувствовал - не может это продолжаться без конца. Нельзя уйти от жизненных проблем... Слабые люди преодолевают жизнь, мужественные - осваивают... Если живешь неправильно, рано или поздно что-то случится...
Утро. Молоко с голубоватой пенкой. Лай собак, позвякиванье ведер...
За стеной похмельный Мишин голос:
- Сынок, кинь рублишко!
Я высыпал ему оставшуюся мелочь, накормил собак.
На турбазе за холмом играла радиола. В ясном небе пролетали галки. Под горой над болотом стелился туман. На зеленой траве серыми комьями лежали овцы.
Я шел через поле к турбазе. На мокрых от росы ботинках желтел песок. Из рощи тянуло прохладой и дымом.
Под окнами экскурсионного бюро сидели туристы. На скамейке, укрывшись газетой, лежал Митрофанов. Даже во сне было заметно, как он ленив...
Я поднялся на крыльцо. В маленьком холле толпились экскурсоводы. Кто-то со мной поздоровался.
Кто-то попросил закурить. Дима Баранов сказал: "Ты чего?"
Под безобразной, чудовищной, отталкивающей картиной районного художника Щукина (цилиндр, лошадь, гений, дали неоглядные) стояла моя жена и улыбалась...
И сразу моему жалкому благополучию пришел конец. Я понял, что меня ожидает. Вспомнил наш последний разговор...
Мы развелись полтора года назад. Этот современный изящный развод чем-то напоминал перемирие. Перемирие, которое не всегда заканчивается салютом...
Помню, народный судья Чикваидзе обратился к моей бывшей жене:
- Претендуете на какую-то часть имущества?
- Нет, - ответила Татьяна. И добавила: - За неимением оного...
Потом мы иногда встречались как добрые знакомые, Но это показалось мне фальшивым, и я уехал в Таллинн.
А через год мы снова встретились. Заболела наша дочка, и Таня переехала ко мне. Это была уже не любовь, а судьба...
Мы жили бедно, часто ссорились. Кастрюля, полная взаимного раздражения, тихо булькая, стояла на медленном огне...
Образ непризнанного гения Таня четко увязывала с идеей аскетизма. Я же, мягко выражаясь, был чересчур общителен.
Я говорил:
- Пушкин волочился за женщинами... Достоевский предавался азартным играм... Есенин кутил и дрался в ресторанах... Пороки были свойственны гениальным людям в такой же мере, как и добродетели...
- Значит, ты наполовину гений, - соглашалась моя жена, - ибо пороков у тебя достаточно...
Мы продолжали балансировать на грани разрыва. Говорят, подобные браки наиболее долговечны.
И все-таки, с дружбой было покончено. Нельзя говорить: "Привет, моя дорогая!" женщине, которой шептал Бог знает что. Не звучит...
С чем же пришел я к моему тридцатилетию, бурно отмечавшемуся в ресторане "Днепр"? Я вел образ жизни свободного художника. То есть не служил, зарабатывая журналистикой и литобработками генеральских мемуаров. У меня была квартира с окнами, выходящими на помойку. Письменный стол, диван, гантели, радиола "Тонус". (Тонус - неплохая фамилия для завмага). Пишущая машинка, гитара, изображение Хемингуэя, несколько трубок в керамическом стакане. Лампа, шкаф, два стула эпохи бронтозавров, а также кот Ефим, глубоко уважаемый мною за чуткость. Не в пример моим лучшим друзьям и знакомым, он стремился быть человеком...
Таня жила в соседней комнате. Дочка болела, выздоравливала и снова заболевала.
Мой друг Бернович говорил:
- К тридцати годам у художника должны быть решены все проблемы. За исключением одной - как писать?
Я в ответ заявлял, что главные проблемы - неразрешимы. Например, конфликт отцов и детей. Противоречия между чувством и долгом...
У нас возникала терминологическая путаница.
В конце Бернович неизменно повторял:
- Ты не создан для брака...
И все-таки десять лет мы женаты. Без малого десять лет...
Татьяна взошла над моей жизнью, как утренняя заря. То есть спокойно, красиво, не возбуждая чрезмерных эмоций. Чрезмерным в ней было только равнодушие. Своим безграничным равнодушием она напоминала явление живой природы...
Живописец Лобанов праздновал именины своего хомяка. В мансарду с косым потолком набилось человек двенадцать. Все ждали Целкова, который не пришел. Сидели на полу, хотя стульев было достаточно. К ночи застольная беседа переросла в дискуссию с оттенком мордобоя. Бритоголовый человек в тельняшке, надсаживаясь, орал:
- Еще раз повторяю, цвет - явление идеологическое!..
(Позднее выяснилось, что он совсем не художник, а товаровед из Апраксина Двора.)
Эта невинная фраза почему-то взбесила одного из гостей, художника-шрифтиста. Он бросился па товароведа с кулаками. Но тот, как все бритоголовые мужчины, оказался силачом и действовал решительно. Он мгновенно достал изо рта вставной зуб на штифтовом креплении... Быстро завернул его в носовой платок. Сунул в карман. И наконец принял боксерскую стойку.
К этому времени художник остыл. Он ел фаршированную рыбу, то и дело восклицая;
- Потрясающая рыба! Я хотел бы иметь от нее троих детей...
Таню я заметил сразу. Сразу запомнил ее лицо, одновременно - встревоженное и равнодушное. (С юных лет я не понимал, как это могут уживаться в женщине безразличие и тревога?..)
На бледном лице выделялась помада. Улыбка была детской и немного встревоженной.
Далее - кто-то пел, старательно изображая вора-рецидивиста. Кто-то привел иностранного дипломата, оказавшегося греческим моряком. Поэт Карповский изощренно лгал. Говорил, например, что его выгнали за творческое хулиганство из международного Пен-клуба... Я взял Татьяну за руку и говорю:
- Пошли отсюда!
(Лучший способ побороть врожденную неуверенность - это держаться как можно увереннее).
Таня без колебаний согласилась. И не как заговорщица. Скорее, как примерное дитя. Юная барышня, которая охотно слушается взрослых.
Я шагнул к двери, распахнул ее и обмер. Впереди блестела пологая мокрая крыша. На фоне высокого бледного неба чернели антенны.
Оказывается, в мастерской было три двери. Одна вела к лифту. Другая - в недра отопительной системы. И третья - на крышу.
Возвращаться не хотелось. Тем более что, судя по окрепшим голосам, вечеринка приближалась к драке. Помедлив, я шагнул на громыхающую кровлю. Таня последовала за мной.
--Давно, - говорю, - мне хотелось побыть в такой романтической обстановке.
Под ногами у меня валялся рваный башмак. Печальная серая кошка балансировала на остром гребне.
Я спросил:
- Бывали раньше на крыше?
- Никогда в жизни, - ответила Таня. Добавив:
- Но я всегда ужасно завидовала Терешковой...
- Там, - говорю, - Казанский собор... За ним - Адмиралтейство... А это - Пушкинский театр...
Мы подошли к ограде. Далеко под нами шумел вечерний город. Улица сверху казалась безликой. Ее чуть оживляли наполненные светом трамваи.
- Надо, - говорю, - выбираться отсюда.
- По-вашему, драка уже кончилась?
- Не думаю... Как вы сюда попали? Ну, в эту компанию?
- Через бывшего мужа.
- Он что, художник?
- Не совсем... Подлецом оказался. А вы?
- Что - я?
- Как вы сюда попали?
- Меня заманил Лобанов. Я у него картину приобрел из снобизма. Что-то белое... с ушками... Вроде кальмара... Называется "Вектор тишины"... Среди них есть талантливые живописцы?
- Да. Например, Целков.
- Это который? В джинсах?
- Целков - это который не пришел.
- Ясно, - говорю.
- Один повесился недавно. Его звали - Рыба. Прозвище такое... Так он взял и повесился.
- О, Господи! Из-за чего? Несчастная любовь?
- Рыбе было за тридцать. Его картины не продавались.
- Хорошие картины?
- Не очень. Сейчас он работает корректором.
- Кто?! - вскричал я.
- Рыба. Его удалось спасти. Сосед явился к нему за папиросами...
- Надо, - говорю, - выбираться.
Мелко ступая, я приблизился к чердачному окошку. Распахнул его. Протянул девушке руку:
- Осторожно!
Таня легко скользнула в оконный проем. Я последовал за ней. На чердаке было темно и пыльно. Мы перешагивали через обернутые войлоком трубы. Нагибались под бельевыми веревками. Достигнув черной лестницы, спустились вниз. Затем проходными дворами вышли к стоянке такси.