Смекни!
smekni.com

Царь-рыба 2 (стр. 45 из 91)

Из утра в утро, изо дня в день идет невидная миру работа, пока не созреет маковка. И когда поблекнут, тряпично свернутся и опадут лепестки, сухо треснет, обломится былка стебелька, уронит наземь погремушку-маковицу, ветром ее покатит по тундре, соря черненькой пыльцой семян.

После Аким не мог вспомнить, нашел он изорванного гуся или какую другую еду? Вроде бы нашел, глодал сырую кость, облепленную пером и мохом, да, может, это было совсем в другую весну -- почти ежегодно в опарно набухшую тундру, по которой не пройдешь, не проедешь, на реку, запятнанную раскисшим льдом, не выплывешь, голод гнал его на поиски хоть какой-нибудь пищи, и случалось подбирать поедь песца, сов и лис, случалось и отбирать ее у них -- и все это забылось, смололось в памяти, слилось с другими детскими воспоминаниями, стало кусочком жизни, однако цветок, тот стойкий цветок тундры, приручивший само солнце, жил и цвел в памяти отдельно от всех воспоминаний, потому что где-то и в чем-то оказалась схожей жизнь Акима и северного цветка с трудно запоминающимся, из-за моря привезенным названием. Дальше на север, ближе к морю росло таких цветков столь много, что пустынные равнины после первого теплодува охватывало кратким, но таким ярким заревом, что слепла всякая другая растительность и сама земля недели две сияла, зажмурившись от собственной красы.

Родился и рос Аким на берегу Енисея в поселке Боганида. Десяток кособоких, до зольной плоти выветренных избушек, сплошь однооконных, с амбарными крышами, затянутыми толем, хлопающим на ветру; среди избушек -- плавающий в болотине дородным гусаком барак -- вот, пожалуй, и весь поселок, если не считать еще в берег всунутую, закопченную баню с испростреленной дверью; за нею тисовый сарай на песчаном приплеске, с надписью, сделанной мелом по двустворчатым воротам: "Рыб. пр. пункт", за бараком в наклон стоящую желтую будку без дверей; пару дровяников, забытого кем-то или выброшенного волною железного корпуса катера, выводка дощаных и долбленых лодок, болтающихся возле берега на якорях; стола длинного, дощаного, на стояках и тагана под артельные котлы.

Есть еще пароходная свистулька над бараком, приспособ- ленная вместо радиоантенны, градусник, прибитый высоко над окошком, чтоб не достали ребятишки, обломок якоря, подвешенный ко второй, забитой для тепла, двери барака, в сердечко которого бьют, если пожар, или на собрание надо, или кто заблудился в тундре; и еще турник стоит между бараком и желтой будкой. Для ребятишек он высоковат, а мужики до того упехтывались на рыбачьих тонях, что едва добирались до нар, и никакой им турник не надобен был.

Больше ничего приметного в Боганиде не было, ни деревца, ни даже зарослей кустов; мох содран и вытоптан, по весне проткнется там-сям серенькая осока, которая на озерном лове сильно царапает мужикам ноги, особенно тем, что с клячем лазят по прибрежной шехре, аремникам и кочкам. Но всходы осоки -- еще мелкие, беловатые -- выедают захудавшие за зиму собаки, так что выживали в поселке лишь пушица, реденькая жалкая лебеда, коневник с кисточкой ржавых семечек, гусятник, обмирающий от заморозков, да наползающий из тундры багульничек, и застенчивым, больным румянцем розовели по кочкам звездочки дивной ягоды -- княженицы.

Место для поселка выбирали люди, которые жить в нем не собирались. Увидели на бассейновой карте удобные для рыбной ловли плесы, разведали богатые тони и заслали сюда людей. Те тоже не морочили себе голову житейскими заботами. Они вообще были свободны от каких-либо забот: что сказано делать -- делают, где велено жить -- живут, что выдано есть -- едят. И название поселку никто не придумывал, оно произошло само собою, от речки, которая впадала в Енисей, и от рыбацких песков, что от веку звались боганидинскими.

Метрах в двухстах от поселка, не дальше, чтобы лишка с тяжестью не таскаться, возникло кладбище -- спутник всякого человеческого прибежища. Открыл его безвестный человек, по весне выброшенный половодьем на берег. И поначалу бойко шло тут дело, споро густела чаща пирамидок и крестов, тесанных из плавника. Но скоро люди научились бороться с цингой, наторели плавать на лодках и кунгасах, реже выпадали за борт, не лазили дуром по тундре, в бараке извелась пьянь и блатняки. Артельная работа объединила людей, заставила приспособиться к жизни, сообща питаться, стирать и сушить одежду, мыться, починяться, обогреваться и даже развлекать себя. Кладбище заметно хирело, зарастало, пирамидки и кресты выталкивало из земли мерзлотой, и не валяться же им зря! Выпали, значит, не нужны они больше ни земле, ни тем, чей прах стерегли, в печку их -- хорошо горят, выветрились до звона.

Взъерошенной пеной со всех сторон катились на кладбище волны белого мха, облепленного листьями морошки, хрустящими клубками багульников, окрашенного сеянцем брусники и сизой гонобобелью. Меж низких бугорков и по закраинам кладбища путалась, извивалась мелколистная карликовая березка, таловый стланик, зимами у этих зарослей кормилась куропатка. Акимка ставил силки, и попавшие в петлю птицы громко колотились о фанерные с надписями дощечки от ящиков из-под папирос, пряников, вермишели.

Летами по кладбищу высыпала сильная морошка, будто рыба какая, заплыв сюда в половодье, выметывала комочки желтой икры; продолговатая, в ноготь величиной, голубика зазря осыпалась на могилы, Ягоды на свежеземье вызревали раньше, чем во всей округе. Акимка крепился, крепился и, не выдержав соблазна, поел однажды могильных ягод, после целый день пугливо вслушивался в себя -- скоро ли помирать начнет? Что-то даже ныло и остро кололось в середке. Но скоро он ввязался в домашнюю работу и про смерть забыл.

После без страха кормился ягодами с кладбища вместе с поселковыми собаками. Мать пугала Акимку, страсти ему всякие про кладбище сказывала, но парнишка ничего уж не боялся, он и братишек с сестренками таскал за собой на кладбище. Детям так полюбилось чистое, всхолмленное место, что они выводком паслись здесь, ползая меж могил до поздней осени, до первых стуж.

С кладбищенского бугорка далеко вокруг видно: песчаные приплески у воды, полого расстеленные; выше -- чуть подбитые валом, ближе к подмытым ярам -- сплошь в ступеньках. Песчаная коса отлога, до блеска промытая водой, зализанная волнами, сплошь утыканная вешалами для сушки неводов, спокойно, лениво вытягивается от мыса реки. По вешалам, будто нанизанные на рожень белые комья -- то рядами сидели и дремали чайки; по косе бегали, кормились кулики, пурхались в песке щуры, гуси выползали из крепей тундры, сторожкой стаей рассаживались в отдалении, ходили валко возле воды, выбирая подбитую к обмыску рыбью мелочь, козявок каких и нежные травяные корешки.

Никакой другой земли, никаких других станков и жилищ Акимка до поступления в школу не видел. Он родился в Боганиде и нигде не крестился, даже записан ни в какую книгу не был. Вольно родился от русского человека, который поколотился на Севере, подзашиб деньжонок и исчез навсегда, оставив матери Акима еще одного ребенка, как потом выяснилось, Касьянку. Отца ихнего Касьяном звали -- пояснила мать. Записываясь в школу, Акимка повеличал себя Касьянычем, но говорил он неразборчиво, зажимая звуки, и его записали Хасьянычем. Хасьяныч так Хасьяныч -- какая разница?

Мать, узнав об этом, закококала болотной курочкой, руками захлопала, будто школьница на празднике, и повторяла свое любимое: "Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Ё-ка-лэ-мэ-нэ!"

Мать рано стала носить детей. Его, первенца Акимку, прижила на шестнадцатом году. Мужик Касьян, рассказывала она, подарил чулки и платок, сладкими пряниками угощал, красным вином. Ну как такого хорошего человека не полюбишь? Она и полюбила его, приголубила, совсем не думая о том, что из приятной такой шалости получится ребенок, человек! И когда опросталась в бараке и ей показали завязанного в узелок, сморщенного, извивающегося дитенка с голыми деснами, слепо склеенными чем-то белесым глазами, она недоверчиво, даже как бы и брезгливо фыркнула: "Фу, какой Якимка, е-ка-лэ-мэ-нэ! Мой, сто ли? Не мо-озет быть!.."

Почему не может быть, почему -- Якимка? Где она такое имя слышала, отчего оно ей в голову пришло? Поди у нее узнай! Мать была и осталась девчонкой-подростком по уму и сердцу. Обижать пробовали бабы, прозвать ее ветренкой -- не прилипло, потому что мать не понимала обидного смысла этого слова, и ее обзывать перестали, и вообще ее никто потом и никогда не обижал, бабы помогали ей чем могли, мужики тоже помогали и ласкали. Быстренько образовался табунок детей в Боганиде. "Чьи?" -- спрашивали мимоезжие люди. "Рыбацкие", -- смеялась мать. "Наши!" -- подтверждали рыбаки.

Артель, обеспечивающая рыбой большую северную стройку, не оседлая. Народ в ней почти каждую путину менялся. Оставались постоянно на месте бригадир, приемщик, радист и пекариха, она же кастелянша, завхоз, ворожея, акушерка, всем мать по возрасту и нраву, матерщинница и плакса -- Афимья Мозглякова. За что-то еще до войны она отбыла срок, застряла на Севере и все грозилась куда-то податься, плюнуть тут на все. Но Север, он вяжет человека, пожалуй, еще крепче, чем юг. Там люди, как бы все разом получив: тепло, блага, человеческую скученность, лениво мнут свои дни в тесноте и довольстве. Здесь, отравленные волей, редколюдьем, самовластьем, все время ждут каких-то перемен, томятся сердцем по другой жизни, и всегда есть возможность капризно подразнить себя и других тем, что вот возьмет он, вольный человек, и махнет туда, на юг, к фруктам, к теплому морю; эта возможная, но чаще всего так в мечтах и изношенная, вторая благостная жизнь шибко поддерживает северных людей в их нелегкой текучей жизни, крепит их дух и стойкости им добавляет.