Смекни!
smekni.com

Царь-рыба 2 (стр. 75 из 91)

В ту пору, когда Эндэ стремительно катила вниз шугу, на глазах запаивая речку заберегами, стирая ее кривую полосу с земли, словно росчерк с тетради ученической резинкой, Эля находилась между жизнью и смертью, и запасы делать было недосуг, но как только она маленько поправилась и ее можно стало оставлять в избушке на пару с Розкой -- уговорились: в случае чего выпускай собаку, она хозяина найдет -- Аким стал уходить от избушки подальше. Эндэ замерзла лишь на плесах и заплесках, полыньи всюду парили, и, страшась сорваться, погибнуть, Аким добывал удами налимов или закалывал острогой припоздалого, беспутного, нестайного хариуса, который не скатился со всей рыбой вместе в Курейку, застрял в таежной речке, на ямах, дай Бог, на всю бы зиму. Надежда была на ход налима, но едва ли он сюда отрядно пойдет -- тесно жирному поселенцу на Эндэ, туго в напористых струях, мало здесь намойных песков для икромета. Налим попадался редко и мелкий. Аким заставлял Элю есть налимью печенку:

-- Ес! Наводи тело, свету не видела, снег слепит, зренье может сясти. Рыбий жир -- перво дело для глаз, налимья макса -- голимый рыбий жир...

По напряжению, какое угадывалось в Акиме, по тому, как он жил и долго, обстоятельно собирался в поход, чувствовалось: из тайги выбираться трудно и опасно. Но из теплой избушки, из сытого, хоть и скудно сытого жилья опасности и трудности казались Эле не очень страшными. Ходят же люди. Ездят на оленях. Доберутся и они, Бог даст, до становища, до людей, она уже окрепла почти, не мерзнет, чего и тянуть?

Аким связками носил зайцев, пластал их, запасал мясо Розке, памятуя старинное правило: какова псу кормля, такова его и ловля, состригал шерсть с заячьих шкурок, сделал прялку из двух досок, веретено из вершинки ели выстрогал и обжег на углях, учил Элю прясть шерсть на нитки. Две катушки ниток он нашел в кармане рюкзака Герцева, да своих катков было пяток -- собирался от скуки в непогодье распустить ниточный сачок, опять же сыскавшийся в мешке покойного, но тот все делал основательно -- сколь ни бился Аким, расслабить туго стянутые ячеи не смог, значит, так тому и быть -- сачок с собой возьмут, в заторошенной полынье, в отбитом от реки льдом заливчике, в устье теплых ключей, под грядами подденет, глядишь, какую зеворотую рыбину.

Короче и короче делался день, и чем он скорее окорачивался, тем плотнее становился для охотника. Две глупости свалял он, отправляясь на промысел: не взял пилу "Дружбу" -- зачем она? "Я не дровосек, я зверовсык. Зараньсе наготовлю дров лучковой пилой". Отмахнулся и от рации: "У меня зазнобы нет, калякать стобы с ней, а учиться на рацию долго. Время где? Промыслять кто за меня будет?"

Лучковой пилой Аким ширкал, ширкал дрова и до того доширкался, что Эля однажды сказала:

-- Чего это ты скрежещешь и скрежещешь? Невозможно терпеть. Прямо сердце перепиливаешь!..

Как и у всякого вымотанного болезнью человека, у нее были слабые нервы. Живая темная волна волос ее набегала на отбеленные, захлестывала, смывала искусственную муть. И внутри человека, угадывал Аким, отмирало и менялось что-то. Стесняясь недоступного ему, сложного мира женщины, который содрогнулся, сломался считай и вот вновь обретал краски, звуки, движения, воспринимал все это внове, Аким решил не тревожить ее расспросами, наоборот, избавлять от худых воспоминаний, отвлекать. Давно надо было предложить Эле обрезать эти двойного цвета волосы -- мыла много уходит, да, может, ей нравится так? "Как-нибудь обойдемся. Пускай покрасуется..."

Аким отнес козлины подальше -- Эля понятия не имела, сколько уходит дров за ночь и сколько их еще понадобится -- большие морозы пока еще не грянули. Потому и уходить нельзя, лед на Эндэ ненадежен, ахнешься в полынью или в чарусу на болотах с попутчицей, наплюхаешься...

Аким потихоньку втягивал ее в дела: то пол подмести просил, то поштопать, то сварить чего, и она не без гордости бралась за веник, иголку. Но и это ей большой работой казалось, потому что она настоящей-то работы, по правде сказать, пока еще и знать не знала, и ведать не ведала. Но уж и то хорошо, что иголкой владела, пол подмести и обмахнуть тряпкой могла, похлебку какую-никакую сварить и не пересолить -- почему-то всегда они, городские-то, на языки только ловки, еду пересаливают, каша у них пригорает, а то еще и сами обгорят у огня.

Утрами хрустел, сверкал вокруг чарым -- осенний наст. Аким старался бегом проверить десяток капканов, разбросанных поблизости, три кулемки за речкой, стрелял пяток-другой белок, для чего стал брать с собою Розку. Долг-должок, хоть какую-то часть его надо отработать, никто не покроет, не спишет долг-то: к ответу потянут, жулик, скажут, проходимец, надул контору.

Эле в избушке тоскливо, жутковато, и чем она становилась здоровее, тем больше угнетало ее одиночество. Однако просить Акима, чтоб он не шлялся по тайге, не бросал ее одну, она не смела -- не утехи ради носится "пана" по тайге. И все-таки Эля сорвалась, неожиданно даже для себя. Аким обдирал белок возле печи, бросал тушки за дверь. Розка там их уминала, похрустывая косточками, будто макаронами. Элю замутило, она попросила подать с печки кружку с водой. Аким охотно подал ей навар с травой седьмичником -- от жены Парамона Парамоновича он перенял не только восклицание: "Тихая ужасть!", но и кой-какие навыки в пользовании всякого рода снадобьями. У каждого лекаря-самоучки есть своя заветная травка, в силу которой он верит особо, такой вот заветной травкой жены знаменитого речника был седьмичник, цветок о семи лепестках, что цветет в июле и считается не только целебным, но и приворотным средством. Этот самый седьмичник Аким, где бы ни увидел, обязательно срывал, и нынче запас он колдовской травы, экономно ее заваривал, давая больной испить на сон.

Руки охотника в сукровице, в приставшей к пальцам жаровой и серой шерсти.

-- Отвратительно! Отвра-ти-ительно! -- Эля вышибла из руки Акима кружку и закрыла лицо руками.

Не сразу догадавшись, в чем дело, Аким поднял посудину, заскреб с пола разваренные былки седьмичника, жалея добро, растряс их за печкой на железке и, как ни старался сдержаться, с прорвавшейся неприязнью проговорил:

-- Отвратительно шкурки пялить на себя! Пустоглаза, обснята, кишка кишкой, а ее на шею! Ё-ка-лэ-мэ-нэ! -- и притормозился -- устал, конечно, извелся, но он-то мужик, а тут человек нездоровый, притосливый, брезгливый, стало быть, не в себе человек, из города, из Москвы самой. Он-то ко всему привычный, лесной-тундряной, не женатый, холостой, и, смиряя себя, миролюбиво продолжал: -- Охотник пушнину ради хлеба добывает -- сам мехов не носит. -- И, вспомнив, как друг его верный Колька зверовал на Дудыпте, добавил еще: -- Не до мехов! Может такой сезон выпасти -- без штанов останесся...

-- Все у вас тут шиворот-навыворот!

-- Может, это у вас там выворот-нашиворот...

-- У кого это у нас?

-- У тебя, скажем!

-- Не обобщай! -- Эля всхлипнула. -- Бродишь по лесу, черт те где рыскаешь за этими зверьками. Я одна, одна... так жутко, так жутко! Не ходи, пожалуйста, не ходи, а?..

"Не понимает. Привыкла, чтоб все готовое. Для нее все само собой растет и добывается", -- с огорчением думал Аким, выходя к ловушкам после того, как Эля засыпала.

Однажды долго выправлял соболий след, попал в снежный заряд, скололся с лыжни, заблудился и добрался до избушки еле жив, в брякающей льдом одежде перевалился через порог, грохая обувью, на карачках пополз к печке. Эля дала ему кипятку, спирту из флакончика, помогала раздеваться, но сил ее не хватало разломить, стянуть с него одежду. Она в голос выла, ломая ногти, дергала с охотника валенки.

-- Ты что, тонул? -- спрашивала, кричала она, а он смотрел на нее перевернуто, непонимающе и валился с ног, засыпал. Она колотила его, трясла, умоляла: -- Не спи, простынешь! Не спи! Не спи! Не спи-и-и! -- И как-то все же раздела его, растерла спиртом, затащила на нары.

-- Топи печку, пока есть сила! -- дребезжал он голосом, трясясь под тюком одежды и засыпая, заснув уже, успел еще повторить: -- Топи! Топи! Иначе...

До нее дошло наконец: если с Акимом что случится -- и ей хана. Шарахаясь от печки к нарам -- пощупать, жив ли хозяин, Эля напарила ягодного сиропа, суп сварганила из птичины, а когда обессилела, легла рядом, прижалась к охотнику, стараясь согреть его своим слабым теплом. Горячий, разметавшийся, он ничего не чувствовал и, проспавши остаток дня и долгую-долгую ночь, поднялся как "огурсик", зубы только ныли, правая щека припухла, и он изжевал две таблетки анальгина.

Не чуя под собой ног, Эля суетилась в прибранной избушке, принесла котелок с печи, поставила солонку, положила по сухарю себе и хозяину.

-- Ешь! -- пригласила она и первая хлебнула из котелка. Аким не сразу отозвался на пригласье, зачем-то понюхал в котелке, скосил на нее слезящиеся глаза -- все же простужен, хоть и уверяет, будто он как "огурсик".

-- От, е-ка-лэ-мэ-нэ! Нужда -- наука проста, но верна, любого недотепу, филона наверх овчиной вывернет!

-- Ешь давай! Ешь больше, болтай меньше, толстый будешь!

Аким вытаращил глаза: ну и память у человека! Она слышала эти слова, когда у нее и башка-то не держалась, падала, как у рахитного младенца, а поди ж ты -- запомнила!

После того случая в тайгу на ночь глядя он не ходил, проверял ловушки, тропил соболя по свету, и сердце его обливалось кровью -- густ был соболиный нарыск оттого ли, что давно на Эндэ никто не зверовал, тронула ли бескормица от северной кромки зверье туда, где урожай ореха, где скапливалась белка, птица, мышь и всякая другая кормная живность. Поредел рябчик на Эндэ, осторожней сделалась белка, прибавлялось нарыску, шире кружил соболь, реже становился сбег следов, но чаще встречались места схваток -- оседлый соболь отстаивал свои владения, изгонял с них ходового соболя. Побеждал сильнейший.

Но вот приспела новая неизбежная беда: следом за белкой, соболем, колонком и горностаем двинулись песец, волк, росомаха. Припоздав к ловушкам, охотник находил в спущенных капканах лапку или шерстку соболя. Следовало в погодье чаще обходить ловушки, строить кулемы и пасти на песцов, травить волка, росомаху. Почти не спят охотники такой порою, ловят, промышляют, работают -- схлынет зверь, минет урожайное время, хоть заспись.