Смекни!
smekni.com

Царь-рыба 2 (стр. 90 из 91)

В конце пятидесятых годов смерть унесла братана Мишу и его верную подругу Полину. Почти разом остались ребятишки без матери и отца, и принял семью на широкие плечи вернувшийся из армии сын Миши -- Петр. По глади реки ползет серая козявка с белым подгузком, за нею двоится росчерк. Катерок не катерок, лодка не лодка, с крытым носом и узкими оконцами, трещит на весь Енисей, переправляя с раннего утра и до позднего вечера двигающийся туда-сюда люд. Правит этой машиной конопатый, хваткий, на Полину похожий мужик. "Петька! Ешь твою вошь! -- ругаются овсянские мужики. -- У нас курицы нестись перестали из-за твоей трещалки!" -- "У вас бабы родить перестали, дак тоже моя моторка виновата?!"

Тень, летящая впереди самолета, скользнула по старым, деревянным, и новым, шиферным, крышам. Раздалось село Овсянка. Два новых поселка на увалах возникли. Строители ГЭС оставили на память селу деревообрабатывающий завод -- основное предприятие на три поселения.

Растянувшееся вдоль реки село перескреблось через светлые струны железной дороги, паутинку шоссе, грибными плотами высыпало на первый увал и замешкалось, приостановилось перед покатым склоном Черной горы. Берег реки с непрерывающейся почти загородью кажется подрубленным на швейной машинке. С мушек-таракашек величиною виднеются на улицах и на берегу мотоциклетки, моторки, машины. Я поискал взглядом старый бабушкин дом, в котором обитает ныне тетка Апроня, да где же найти его с такой высоты? Мал он, крыша перекрыта, двор заужен, огород от леса обрублен казенными дорогами, сжат с боков новыми усадьбами. Во-он в квадрате одной загородки метлячком белеется бабий платок. Я потянул спутника к окну, указал пальцем вниз, сказал, что это Лелька, тетка моя Апроня редиску полет. Отчего-то не рассмеялся моей шутке спутник, лишь грустно покачал головой.

Взглядом отыскал я квадратик кладбища возле Фокинской речки. Неизменный, живой друг нашего стремительного детства, место игрищ и забав -- Фокинская речка летами ныне не течет -- ее разбирают шлангами по огородам. В полдень путь речки угадывается лишь по грязной борозде и бледным, вымытым из земли камешкам. Ночью речка еще выдавливается из лесов живой струйкой и, крадучись, тихонечко ползет поперек села к Енисею. Кладбище тоже "не работает", зарастает лебедой, жалицей -- покойников ныне возят на Усть-Ману.

Мана! Я поискал глазами рыжий гребешок Манского быка. Нету! Гидростроители смахнули. И сама красавица река ощетинена торосами сплавного леса. Через Ману проложен мост. Когда в устье реки бурили грунт под опоры, на восемнадцатиметровой глубине попадалась в пробы древесина. Утопленный и зарытый лес, все больше лиственница -- она в воде почти не гниет. Может, потомки благодарить еще нас будут за хотя бы таким вот хитрым образом сделанные для них запасы древесины?

Прощай, Мана! И прости нас! Мы истязали не только природу, но и себя, и не всегда по дурости, больше по нужде...

Самолет качнуло, повело на правое крыло. Промелькнул оголившийся Манский шивер, прочеркнулась и отрябила в распадке речка Минжуль, наплывали малахитово застывшие перевалы гор, по оподолью которых ступенчато выстроился новый красивый город. Вот-вот возникнет плотина гидро- станции, но я не вперед гляжу, я выворачиваю шею, чтобы еще хоть раз увидеть остающееся за хвостом самолета родное село и Усть-Ману, да загустела синь за бортом, взрывами замелькали под утюгом самолетного брюха облака. Забирая правее, выше, мчался самолет, оставляя по левому крылу в разъятой голубизне небес леса и горы, родимый Енисей, берега которого отсюда, с пугающей высоты, как в древности, видятся нетронутыми, девственно чистыми, погруженными в мохнатую тишину. Лунными серпами там и сям просекает тайгу Мана. Все так покойно, величаво, но отчего же на сердце гнетущая тоска и горькая тревога?

За день до отлета земляки сговорили меня и моего друга посмотреть речку Бирюсу и гидростанцию. Я видел последний раз гидростанцию еще не достроенной, облепленную человеческим муравейником, и поразился теперь ее безлюдью, и подумалось мне, что предприятия будущего сделаются еще более обезлюденными. Оторопь наваливается на человека, привыкшего к артельному, шумному труду, охватывает чувство малости, ничтожности своей. Первый раз такое козявочное чувство посетило меня в зале синхрофазотрона и вот возобновилось на гидростанции.

На пути к Бирюсе, за плотиной, в старом-старом, бездымном пароходе, киснущем в киселе плесневелых водорослей, я с трудом узнал старикашку "Спартака", приспособленного под брандвахту. Много в жизни переживший грустных встреч, могу сказать, что это была не просто грустная встреча, это были минуты подведения своего итога, та черта под закатным периодом жизни, о которой подозреваешь, но как-то ухитряешься ее отдалить, не думать о ней, и вот неизбежное и скорбное самому себе признание: "Да-а-а, старимся!.."

По водохранилищу не плыли -- летели на полуглиссере.

Дурная молва велась в наших местах когда-то о речке Бирюсе. Леших, водяных и прочей нечисти водилось на ней видимо-невидимо, отбивало у многих желание здесь охотиться и рыбачить. А вообще-то, сказывали, речка богатющая, красивая. То, что увидели мы на Бирюсе, даже затопленной, в плесени замзгнутой воды, не поддается описанию. Дух захватывает от неповторимой, воистину колдовской красотищи!

Есть на Бирюсе одна скала особенная. Верстах в десяти от устья Бирюсы, наподобие полураскрытой книги, тронутой ржавчиной и тлением времени, грузно стоит она в воде. На одной стороне скалы, на той, что страницей открыта в глубь материка, древним ли художником, силами ль природы, вырисовано лицо человека -- носатое, двуглазое, со сжатым кривым ртом: когда проходишь близко, оно плаксиво, а как отдалишься -- ухмыляется, подмигивает, живем, дескать, творим, ребята!..

-- Вот она!

Я вздрогнул и очнулся. Пассажиры в самолете приникли к окошкам, не отрываясь смотрели на отдаляющуюся гидростанцию. Они любовались творением своих рук.

Переменилась моя родная Сибирь. Все течет, все изменяется -- свидетельствует седая мудрость. Так было. Так есть. Так будет.

Всему свой час и время всякому делу под небесами:

Время родиться и время умирать;

Время насаждать и время вырывать насаженное;

Время убивать и время исцелять;

Время разрушать и время строить;

Время плакать и время смеяться;

Время стенать и время плясать;

Время разбрасывать камни и время собирать камни;

Время обнимать и время избегать объятий;

Время искать и время терять;

Время хранить и время тратить;

Время рвать и время сшивать;

Время молчать и время говорить;

Время любить и время ненавидеть;

Время войне и время миру.

Так что же я ищу? Отчего мучаюсь? Почему? Зачем?

Нет мне ответа.

1972-- 1975

Комментарии

Пожалуй, самая трудная доля при прохождении к читателю выпала "Царь-рыбе". "Редактироваться", это значит уродоваться, повесть начала еще в редакции журнала "Наш современник", где я состоял членом редколлегии. Журнал этот, перенявший большинство авторов разгромленного "Нового мира", в ту пору удостаивался особого внимания бдительной цензуры, которая не уставала требовать от редакторов "тщательной работы с автором".

И в "Новом мире", и в "Нашем современнике" достигнуто было виртуозное умение в "работе с автором". Хитростью, ловкостью, изворотливостью главных редакторов и их помощников можно было бы восхищаться, если б самому не подвергаться "редактуре". Не диво ли, затиснутые в угол, давимые, ловимые. ругаемые в высоких идейных кабинетах направителей морали, истязаемые журналы эти в лучшие свои времена умудрялись печатать не просто хорошую литературу, но и вещи выдающиеся.

В "Нашем современнике" особенно урожайным на литературу достойного уровня был 1976 год. Начался он с повести Гавриила Троепольского "Белый Бим -- черное ухо", затем напечатан был выдающийся роман Сергея Залыгина "Комиссия", после него ставшая сразу же знаменитой на весь читающий мир повесть Валентина Распутина "Прощание с Матерой", и завершал год писатель из репрессированных, никем тогда не привечаемых, Ермолинский повестью... о рашидовщине. Это в те-то еще годы!

В 4 -- 6 номерах "Нашего современника" в этом же году напечаталось и мое повествование и рассказах "Царь-рыба". Усыпив бдительность яростной цензуры сентиментальной повестью о бедной собачке -- Белом Биме с черным ухом, редакция журнала ловко обошла иль объехала на кривой кобыле цензуру с началом моей повести. Обдерганная, подчищенная повесть началась в четвертом номере -- две главы из начала повести были вынуты (это "Дамка" и "Норильцы"). "Дамку" тут же с ходу, почти не кастрируя, взял в "Литературную Россию" и напечатал тихий, но упрямый нравом Михаил Колосов, бывший тогда там главным редактором, а про главу "Норильцы" мне "на ушко" сказали, что будет она напечатана лет через двести -- так долго собирались жить наша любимая партия с не менее ее любимой буро-красной цензурой.

Второй, стало быть пятый, номер "Нашего современника" с продолжением "Царь-рыбы" был цензурою решительно остановлен, главному редактору Викулову и его помощникам было принципиально сказано, чтоб "и не совались" с этакой дерзкой, чуть ли не антисоветской продукцией, не беспокоили бы и без того запятую, по глаза работой загруженную охранительную контору.

Сейчас уже мало кто знает и помнит, какую коварную каверзу устроили в свое время родной литературе мудрая партия и не менее мудрое правительство.

Когда-то цензура, вежливо именуемая "Комитетом по охране государственных тайн" и изымавшая из текста все подозрительное, вплоть до народных частушек и цитат из самого! Ленина, читала одобренные журналами и издательствами рукописи. И вот вынесено было решение: не рукописи читать, а сверстанные журналы и книги. Мы-то, писатели, помню, обрадовались, как дети: теперь уж дело пойдет скорее да и к печатному тексту придираться меньше будут, ведь редакция и главный редактор тоже цензор, да еще какой! Были такие главные, что целой бригаде цензоров очки вставят и по бдительности се переплюнут.