Нынче уехали мои все в Москву, и я остался один на неопределенное время. Чувствую, что нельзя будет прожить так всю зиму. А впрочем, ничего не загадываю. Как я радуюсь, что вегетарианство вам пошло на пользу. Это не может быть иначе. Продолжаются ли ваши сношения с мужиками?* Это, как все хорошее, и радостно, и здорово, и полезно. Благодаря Файнерману, я захожу по вечерам в школу – где собираются взрослые слушать чтение и бывают беседы очень хорошие. Меня порадовал успех моего рассказа, больше, чем порадовал, – умилил. А здесь «Софрон»* имеет поразительный успех и трогает сердца. Пожалуйста, простите меня, если я виноват, но мне кажется, что вы увезли оба рассказа, о которых вы пишете: из Зола и сказка*. Я их искал и не нашел. Урусова жалко*, но – между нами сказать – горя, также и радости для меня от внешних событий быть не может… Прощайте, милый друг. Дай вам бог идти все по той же дороге.
Л. Т.
1885 г. Октября 15–18? Ясная Поляна.
Я получил, Таня, прежде твою рукопись* в целости, а на другой день письмо*.
Рукопись я тотчас же прочел и одобрил. В первый свободный вечер перечту еще с пером в руке и с строгим судом. Но мне кажется, поправлять придется очень мало: рассказ очень интересный и просто написанный. Жалко, что ты не написала про то, как ее притесняла полиция – требовал исправник, велели закопать волка и перебить собак. Кажется, она так рассказывала. Я живу один, и мне так хорошо, как… да прежде надо о твоих делах. Рассказ Аксиньи* лежит на столе, и я ни разу не брался за него; но желаю это сделать. Одно неприятно, что ты выставляешь такую гадкую цель – портящую, разрушающую и весь интерес мой к рассказу и портящую тебя самую. Постараюсь сделать для тебя. И думаю, что прежде историю волка. Теперь обо мне, так как это в связи. Я так хорошо работаю над своей статьею*, что извожу на эту работу весь дневной заряд. Как будет перерыв, то кончу твое дело в день и пришлю тебе. Таня, как ты, верно, знаешь, не осталась со мной. Это было бы мне жутко. Жить нашей обыкновенной жизнью – я бы лишился одного из моих хороших периодов жизни, а ее расположить жить по‑моему мне бы было жутко. Без тебя был Фрей – ты слышала – он интересен и хорош не одним вегетарианством. Жаль, что ты не была при нем. Ты бы многое узнала. У меня от него осталась самая хорошая отрыжка. Я много узнал, научился от него и многое – мне кажется – не успел узнать. Он интересен тем, что от него веет свежим, сильным, молодым, огромным миром американской жизни (несчастной по‑твоему, потому что она вне анковского пирога)*, не только не признающей анковского пирога, но представляющей себе его чем‑то вроде колец в носу и перьев на голове и пляски диких. Он 17 лет прожил большей частью в русских и американских коммунах, где нет ни у кого собственности, где все работают не «головой», а руками и где многие и мужчины и женщины счастливы очень. Ты бы его еще больше расковыряла, и было бы интересно и, хотел сказать, полезно, но боюсь, что, судя по твоему письму «денег и денег», ты не можешь сойти с пути, начертанного на скрижалях анковского пирога, и что если ты бы, как Моисей, и обиделась бы на что‑нибудь и скрижали бы разбились, ты бы нашла средство выпросить у своего владыка анковского пирога – новые. Я и в письмах дразню тебя – немножко по старой привычке, а немножко взаправду.
Это происходит тоже оттого, что, сидя один, я весь пропитываюсь тем духом, которым я утешаюсь, и мне становится все более и более непонятным, как могут люди жертвовать каким‑то кумирам, куклам, которых они сами себе навертят из тряпок, всем, что у них есть самого драгоценного, то есть своей жизнью, нынешним днем и завтрашним и послезавтрашним.
Как смотрит Саша на Бекеровское дело?* Волнует ли оно его? Меня оно даже задело своим безобразием. Я думаю, что нет, судя по одному из твоих писем о столярной работе и запахе потом. Это хорошие духи, и от них в голове становится ясно. Желаю ему успеха и уверен, что дойдет в столярном деле до степеней известных, и думаю, что эти существенные степени для него важнее, чем ленты через плечо, потому что столярное искусство, как и всякое, есть действительное отличие, а лента есть обратное тому.
Целую девочек и мальчиков без различия мясной и растительной пищи.
Л. Т.
Вели Маше за меня поцеловать милого Николая Николаевича и скажи ему, что, кроме желания знать то, что он хотел сказать вам об «Иване‑дураке»*, я часто думаю о нем и желал бы очень знать его мнение о моем писании об органической и эволюционной теории в науке, которую я считаю суеверным вероучением царствующей науки*. Он поймет все эти страшные слова.
1885 г. Октября 17. Ясная Поляна.
Вчера получил от Тани* и Илюши*, а нынче принесли твое письмо и телеграмму*. Ты, должно быть, получила после этого мое письмо, а то и два, – не помню. По всему вижу, что ты очень тревожна, и это меня очень огорчает, то есть я чувствую за тебя, и мне больно. Желал бы помочь тебе, но ты ведь сама знаешь, что я не могу этого сделать и что то, что я говорю – не могу, не есть отговорка. Все те дела, – или, по крайней мере, большинство их, – которые тебя тревожат, как‑то: учение детей, их успехи, денежные дела, книжные даже, – все эти дела мне представляются ненужными и излишними. Ты, пожалуйста, не отдавайся чувству досады и желанию упрека, – ведь ты знаешь, что это происходит не от хитрости моей и лени, чтобы избавиться от труда, но от других причин, которые я не считаю дурными, и потому в этом отношении – как я ни люблю пытаться исправиться – не могу желать исправиться. Если, как ты иногда высказывала, ты думаешь, что я впадаю в крайности, то если ты вникнешь в мои мотивы, то ты увидишь, что в том, что руководит мной, не может быть крайности, потому что если допустить, что на добром пути надо где‑то остановиться, то лучше уж и вовсе не ходить по нем. Чем ближе к цели, тем меньше возможна остановка и тем с большим напряжением бежишь. Ведь я смотрю на жизнь и свою и семьи так, а не иначе не по капризу, а потому, что я жизнью выстрадал этот взгляд на жизнь, и я не только не скрываю, почему я смотрю так, а не иначе, а высказываю, насколько умею, в своих писаньях. Все это я пишу только затем, чтобы ты не имела ко мне недоброжелательного чувства, которое, я боюсь, таится в тебе. Если я ошибаюсь, то, пожалуйста, ярости меня; если же нет, то искорени свою досаду на меня за то, что я остался здесь и не приезжаю еще в Москву. Присутствие мое в Москве в семье почти что бесполезно: условность тамошней жизни парализирует меня, а жизнь тамошняя очень мне противна, опять по тем же общим причинам моего взгляда на жизнь, которого я изменить не могу, и менее там я могу работать. Мы как будто не договорились о том, как, почему и на сколько времени я остался здесь; и мне хочется, чтобы не было ничего недоговоренного. Я остался потому, что мне здесь лучше; там я не нужен исключительно; а насколько? ты знаешь, что я планов никаких не делаю. Пока живется, работается – живу. Знаю одно, что для моего душевного спокойствия и потому счастья нужно, чтобы с тобой были любовные отношения, и потому это условие прежде всего. Если увижу, что тебе нехорошо без меня или мне станет тяжела разлука со всеми и работа станет, то приеду. А там все видно будет, только бы в любви и согласии.
«Два старика» печатай, только выпусти в последнем периоде слова: «не в Иерусалиме и не у угодников»*. Портрет непременно сделаю*. Я совершенно здоров и бодр. Никуда не хожу, никого не вижу, много работаю и руками, и «головой» как черт*, встаю рано, – темно еще, и ложусь рано. До свиданья, целую тебя и детей. Пиши, как пишешь, о всех детях, – и маленьких.
1885 г. Октября 17. Ясная Поляна.
Ай да Таня. Спасибо, милая, за письмо*. Пишите чаще, я ваши же марки буду вам собирать. Я уж набрал. Теперь без шуток.
Ты в первый раз высказалась ясно, что твой взгляд на вещи переменился*. Эта моя единственная мечта и возможная радость, на которую я не смею надеяться – та, чтобы найти в своей семье братьев и сестер, а не то, что я видел до сих пор – отчуждение и умышленное противодействие, в котором я вижу не то пренебрежение – не ко мне, а к истине, не то страх перед чем‑то. А это очень жаль. Нынче‑завтра придет смерть. За что же мне унести с собой туда одно чувство – к своим – неясности умышленной и отчуждения большего, чем с самыми чужими? Мне очень страшно за тебя, за твою не слабость, а восприимчивость к зевоте, и желал бы помочь тебе. Мне помогает убеждение несомненное в том, что важнее для тебя в мире, также как и для всех нас, нет ничего наших поступков и из них слагающихся привычек. Для меня, например, важнее гораздо вставать рано и отвыкнуть от табаку, чем исполнение всех моих внешних желаний, для тети Тани, от которой я получил письмо, где она говорит, что ей нужно денег, денег, денег, гораздо важнее не то, что отвыкнуть браниться, а раз удержаться от брани, чем получить ротшильдово состояние, и последний пример на закуску, тебе важнее убрать свою комнату и сварить свой суп (хорошо бы, коли бы ты это устроила – протискалась бы сквозь все, что мешает этому, особенно, мнение), чем хорошо или дурно выйти замуж. Может, ты слишком согласна с этим или совсем не согласна, но меня всегда поражает эта бессмыслица: свои поступки, из которых вся жизнь, все человек считает так пустячками, а то, что не может изменить его внутренней жизни, считает очень важным. Так вот сознание важности того, что важно, и пустячности того, что пустячно, может много помочь против всяких искушений. Я только представлю себе Фета, Костеньку*, Урусова, Ширковых, Золотаревых с папиросками и разговорами не интересными и не понятными друг другу и никому, и им самим не нужными; но не только их и еще m‑me Seuron, нагибающуюся, чтоб слушать, но что и кого я не представлю себе из московской жизни – старых и молодых мужчин и женщин – ужас забирает меня. Одно спасенье во всякой жизни, а особенно в городской – работа и работа. Я вижу тебя, ты скажешь: все неутешительно. Дело‑то в том, что не утешаться надо, а идти вперед, куда хочешь не хочешь идешь, и дело только в том, чтобы marcher droit*. A когда будешь прямо идти, будет и приятное, и очень приятное. Я по опыту говорю. Я теперь испытываю это. Я живу очень хорошо. Я никого не вижу, кроме Александра Петровича*, ресурсы которого очень ограничены, и если бы верил в счастье, то есть думал бы, что надо замечать и желать его, я бы сказал, что я счастлив. Не вижу, как проходят дни, не думаю, что выйдет из моей работы, но думаю, что делаю то, что надо, чего хочет от меня то, что пустило меня сюда жить. Разлука с семьей здесь теперь не больше той, которая всегда, когда мы все вместе. Даже тогда чувствую себя часто более одиноким. Теперь я очень, очень часто думаю о вас и думаю и чувствую вас лучше. В школу я ни разу не ходил. Чем более один, тем более занят. Письма я получил от тети Тани и от Черткова. У меня освободился экземпляр «Что же нам делать?», и я пришлю тебе завтра, да ты у мама могла бы взять. А еще почему ты не возьмешься за какую‑нибудь работу для печати народных изданий? Я читаю теперь понемножечку «Bleak House» – очень хорошо, и я думал об «Oliver Twist»*. Только представить себе, как бы ты читала это в школе.