Боюсь, что я вам говорю то, что вы сами лучше меня знаете, и потому извините меня, что я заболтался. Я так люблю это дело, и письмо ваше так расшевелило во мне старые дрожжи.
Итак, я позволяю себе советовать вам напечатать и отзывы учащих, преимущественно, в форме сведений о том, что больше читается и лучше передается, и отзывы учащихся в форме пересказов прочитанного с наивозможной точностью передачи.
Очень благодарю вас за ваше письмо и желаю успеха вашему прекрасному делу.
Л. Толстой.
1882? г.
Письмо* твое очень тронуло меня тем, что видно, как мы близки и как тебе больно думать, что между нами что‑нибудь есть. Я понимаю, что ты это мог думать, но я никогда и не думал так, как и не участвовал в ваших спорах с Соней, и считал, что все как всегда. Соня говорит, что она вчера шла к письменному столу, чтобы писать тебе, очевидно, чувствуя то же, что и ты, и приехавшие гости помешали ей.
Что же ты говоришь о том, что нам лучше не говорить и мы никогда не сойдемся, то это несправедливо, потому что у меня, собственно, нет никаких убеждений до дел, не касающихся моей души. Если я высказываю такие мысли, которые не касаются моей жизни и моей души и убеждения эти кому‑нибудь противны и возбуждают злое чувство, то я и вперед, и назад от всех их отказываюсь. А убеждения, касающиеся моей души, никому не могут быть противны, потому что они состоят в том, чтобы всем уступать и всем делать приятное.
И я точно отказываюсь от всего, что не имеет этой цели. Что барин в рассказе моем гладкий и гадкий и умирает – это напрасно*. И от всего подобного я отказываюсь. Спасибо тебе за письмо.
Твой Л. Т.
1883 г. Январь. Москва.
Я нашел у себя на столе вашу записку и сверток и тотчас же открыл сверток и стал читать вашу статью*. Я прочел предисловие и перелистовал остальное. Я не могу сказать, что мне нравится или я одобряю то, что я прочел, как не может сказать человек, что ему нравятся те его слова, которые передал переводчик так, что слова прежде непонятные стали понятны. Я испытал только то облегчение, которое испытает этот говоривший среди непонимавших его на чуждом языке, когда нашел переводчика, чтобы восстановить его человеческую связь с другими. Разумеется, переводчик приложил своего, и в переводе выходит уж слишком хорошо. Это еще больше бы тронуло этого человека прежде. Теперь же человек этот, от нужды во время непонимания его, стал делать отчаянные жесты, и кое‑как стали уж понимать его жесты.
Вам показалось, что я не рад сойтись с Писаренко*. Напротив – сближение с людьми, разделяющими мои мысли и чувства, – для меня слишком большая радость. От этого вам показалось.
Пожалуйста, приходите ко мне. И статью вашу или прочтите, или дайте. Теперь же отсылаю сверток, так как посланный сказал, что он ошибкой попал ко мне*.
Ваш Л. Толстой.
1883 г. Сентября 2. Ясная Поляна.
Дорогой Николай Николаевич!
Благодарю вас за письмо;* мы поджидали его и начинали уже беспокоиться о вас. Очень радуюсь за то, что вам было хорошо у нас*. Жду вашу биографию*. Хоть вы и браните ее, я знаю, что там будет много хорошего. Я все переделываю, поправляю свое писанье* и очень занят. Погода прекрасная, мы все веселы и здоровы. Смерть Тургенева я ожидал, а все‑таки очень часто думаю о нем теперь. Простите, что пишу несколько слов. Не забывайте нас за то, что мы все вас любим.
Ваш Л. Толстой.
1883 г. Сентября 30. Ясная Поляна. Пятница, вечер.
Сейчас получил с Козловки твои два письма* и телеграмму, – прекрасные два письма. По обоим я вижу, что ты в том хорошем, любимом мною духе, в котором я тебя оставил и в котором ты, с маленькими перерывами, уже давно. Письмо это читай одна. Никогда так, как теперь, не думал о тебе, так много, хорошо и совершенно чисто. Со всех сторон ты мне мила.
О Тургеневе все думаю и ужасно люблю его, жалею и все читаю. Я все с ним живу. Непременно или буду читать, или напишу и дам прочесть о нем*.
Скажи так Юрьеву*, но лучше 15‑го.
О корректурах я просил фактора и Лаврова* присылать мне их в Ясенки. Я думаю, что они послали другой экземпляр в Ясенки. Во всяком случае, пошли мне в Ясенки. Мне здесь очень, очень хорошо. На бумаге я ничего не написал, но много хорошо обдумал и жду первого хорошего рабочего дня. Не совсем здоровилось, – желудок не ладен. Нынче я позанялся немного – вижу – нейдет, и поехал с Титом с собаками – затравили лисицу прекрасную и русака.
Совестно мне очень перед тобой, что тебе скверно, суетно, хлопотно, а мне так прекрасно; но утешаюсь тем, что это нужно для моего дела. То, что в Москве, с возбужденными нервами, мне казалось хорошо, здесь совсем переделывается и становится так ясно, что я радуюсь. Насчет житья мне здесь превосходно. Мне недостает, разумеется, и очень, тебя и детей, но тишина и одиночество мне как ванна.
Останусь ли я здесь еще неделю, это я решу по твоим письмам. Только не думай, чтоб мне очень хотелось остаться. И с вами быть хорошо, и здесь хорошо, и ни то, ни другое не перевешивает, так что тронь мизинцем, и перевесится, куда хочешь, и я всем буду доволен. Несмотря на желудочную неладность, я в хорошем духе, и всех люблю, и тебя прежде всех. Сейчас читал тургеневское «Довольно». Прочти, что за прелесть. Целую тебя и детей. M‑me Seuron поклон. Жалче всего мне тебя за Костеньку*. Не сиди с ним.
1883 г. Ноября 10. Ясная Поляна.
Четверг, 10 часов вечера.
Спал дурно. Было холодно и нездоровилось. Но нынче все наладилось. Натопил в кабинете, замазал окна, и тепло, и хорошо, и теперь вечер, чувствую себя прекрасно. Нынче получил письма из Ясенков – интересные от Sandoz* – и еще от одного француза*. Ходил смотрел лошадей. Очень хороши, но я боюсь, что будут неприятности, хлопоты из‑за них, и постараюсь их продать. Сено они съедят, а доход от них еще когда будет. Филиппа не было дома. Он возил своего Михаилу в солдаты. Слава богу, не взяли, – он остался льготным. Николай Михаилыч тоже возил, и тоже не взяли. У конюшни встретил мужика с бабой. Мужик приехал к тебе издалека, из‑за засеки, лечиться, и ужасно горевал, что тебя нет. Он говорил, что он знает одного мужика, которого все лечили, и никто не вы лечил, а ты вылечила. Мне лестно даже было. Потом ко мне приехала баба, – брюхата на сносе, и 4‑о детей маленьких, – старуха свекровь и молодайка, деверняя невестка. Были два мужика, и в одну неделю ее мужа посадили в острог за драку, от которой произошла смерть, а деверя отдали в солдаты. И осталась одна. Написать Давыдову письмо, – нельзя ли хоть выпустить на поруки*. Потом сел заниматься, но сделал очень мало. Митрофан сказал мне, что Сережа будет обедать у Бибикова. Я пошел в Телятинки, но Сережа уехал в Москву. Вернулся, пообедал. Агафья Михайловна сидит, и Дмитрий Федорович переписывает. Комната нагрелась. А кроме того, топлю мальчикову с сводами. Если нагреется, то завтра перейду туда. Я забыл дома «Une Vie»*. Читайте ее покамест и спрячьте.
Портрет твой карандашом, кажется, плох*, а я как взгляну на него, так ужасно живо вспоминаю, и что‑то жалкое есть в нем, и что такое же показалось мне при прощанье с тобой. И это меня очень трогает. Душенька, зачем ты несчастлива. Мне так видно, как ты можешь и должна быть счастлива, и как ты своей révolte* против всего – сама себя мучаешь. Неужели нельзя смириться. Как бы хорошо и тебе и вокруг тебя всем было. Я пишу это и представляю себе, как ты можешь рассердиться за это. Не сердись, голубчик; взглядывая на этот портрет, я знаю, как я тебя люблю и как ты нужна мне.
Целую тебя и детей. M‑me Seuron – поклон.
1883 г. Декабря 5. Москва.
5 декабря.
Дорогой Николай Николаевич!
Я только начинал скучать о том, что давно не имею от вас известий, как получил вашу книгу* и письмо* и книги. Очень благодарен вам за все и за еврейскую Библию, которую я с радостью получил давно и, мне кажется, уже благодарил вас за нее. Сколько я вам должен? Когда увидимся? Не приедете ли в Москву? Книгу вашу прочел. Письмо ваше очень грустно подействовало на меня, разочаровало меня. Но я вас вполне понимаю и, к сожалению, почти верю вам. Мне кажется, вы были жертвою ложного, фальшивого отношения к Достоевскому, не вами, но всеми – преувеличения его значения и преувеличения по шаблону, возведения в пророка и святого, – человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла. Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомству нельзя человека, который весь борьба. Из книги вашей я первый раз узнал всю меру его ума. Чрезвычайно умен и настоящий. И я все так же жалею, что не знал его. Книгу Pressencé* тоже почитал, но вся ученость пропадает от загвоздки.
Бывают лошади – красавица: рысак, цена 1000 рублей, и вдруг заминка, и лошади‑красавице, и силачу – грош цена. Чем больше живу, тем больше ценю людей без заминки. Вы говорите, что помирились с Тургеневым. А я очень полюбил. И главное, за то, что он был без заминки, и маштачок без заминки свезет, а то рысак, да ни куда на нем не уедешь, если еще не завезет в канаву. И Pressencé и Достоевский – оба с заминкой. И у одного вся ученость, а у другого весь ум и сердце пропали за ничто. Ведь Тургенев переживет Достоевского. И не за художественность, а за то, что без заминки. Обнимаю вас от всей души. Ах, да, со мной случилась беда, задевшая и вас. Я ездил на недельку в деревню в половине октября, и, возвращаясь от вокзала до дому, выронил из саней чемодан. В чемодане были книги и рукописи и корректуры. И книга одна пропала ваша: первый том Гризбаха*. Все объявления ни к чему не привели. Надеюсь еще найти у букинистов. Я знаю, что вы простите мне, но мне и совестно и досадно лишиться книги, которая мне всегда нужна.