Любящий вас Л. Т.
1889 г. Ноября 17. Ясная Поляна.
Спасибо, Николай Николаевич (я так запутался в разных эпитетах при обращении, что решил отныне не употреблять никаких), за письмо*. Я очень дорожил вашим мнением и получил суждение гораздо более снисходительное, чем ожидал. В художественном отношении я знаю, что это писание ниже всякой критики: оно произошло двумя приемами, и оба приема несогласные между собой, и от этого то безобразие, которое вы слышали. Но все‑таки оставляю, как есть, и не жалею. Не от лени, но не могу поправлять: не жалею же оттого, что знаю верно, что то, что там написано, не то что небесполезно, а наверное очень полезно людям и ново отчасти. Если художественное писать, в чем не зарекаюсь, то надо сначала и сразу.
Очень радуюсь слышать о вас хорошие вести и о здоровье и о работах – главное, что ответ Тимирязеву и краткий и кроткий. Это высший идеал. Посмотрим с интересом большим*. У нас все благополучно. Живем в деревне, жена не скучает. Учитель* очень удачный и русский – дарвинист большой. Швейцарец* – из Армии спасенья. Дети хворают, но немножко. Я занят и здоров. Чего и вам желаю.
Л. Толстой.
1889 г. Декабря 2. Ясная Поляна.
Буду отвечать по пунктам, милый друг Таня. 1) Отношение мое ко всему, что я пишу теперь, такое, как будто я умер, и я потому ничего не разрешаю и ничего не запрещаю. Личное же мое желание об этой повести то, чтобы ее не давать читать, пока она не исправлена. Исключение – Суворину. Он писал, прося на день взять у вас, а так как я его просил напечатать одну вещь, нельзя было отказать*. 2) Все, что ты писала и пишешь о суждениях о повести, мне очень интересно*. Жалею только, что я увлекся теперь другими занятиями и не так занят этой повестью, как прежде. 3) Статью Страхова об Афоне я не читал; но не говори этого ему, а пришли мне эту статью: я прочту и напишу ему, а то, сколько помнится, он прислал мне, а я отложил, чтоб прочесть, да так хорошо отложил, что теперь не могу найти*. Можешь ему вместо всего этого сказать, что я его очень люблю. 4) «Disciple»* очень скверно. Нагромождено всего куча, и все это не нужно автору – ничего ему сказать не нужно. Прочти «Forte comme la mort»*. Это написано прекрасно и задушевно, оттого и тонко, но горе, что автору кажется, что мир сотворен только для приятных адюльтеров. 5) Машу милую, о которой часто вспоминаю, целую и прошу ее забыть про спину и голову. Никакой у нее нет ни спины, ни головы, а есть разные чувства и мысли, которыми ей и надо заниматься, потому что, я знаю, и чувства у нее хороши, и мысли умные. Веру милую также целую и очень ею интересуюсь и жалею, что не знаю ничего об ее внутренней жизни, которая всегда меня интересует. Попроси ее написать мне страницу дневника. 6) В шахматы я много играю, но как‑то стыдно и стало скучно, и я хочу бросить. Сережа, понятно, что огорчился твоим суждением о том, что он никого не пожалел. Это самое жестокое суждение о человеке, и он его не заслуживает. Мы получили от него вчера обстоятельное и остроумное письмо*. Поцелуй его от меня. 7) Таня приехала, очень весела и довольна. Хочет театр играть*. Это напрасно, но это я говорю по секрету. 8) M‑me Менгден, если увидишь, спроси мою книжку «Looking backward»*. Она хотела переводить. Что она сделала? лучше, если бы не перевела. Ерошенку я, разумеется, очень рад буду видеть, но портрет – неприятно*. За Сашу рад, что он очень занят, интересуюсь его делом.
Всех целую
Л. Т.
1889 г. Декабря 31. Ясная Поляна.
Простите, если будет короткое письмо. Все лучше, чем ничего. Получил письмо ваше с соседом вашим, агрономом, и по почте*. Статьи* не получал еще. Прочту внимательно и напишу, коли буду жив. У нас все это время страшная суета. Хотели играть спектакль и взяли мою пьесу, которую я и стал поправлять и немножко исправил. И вчера ее играли здесь*. Суета, народу, расходу ужас. Делали с спокойной совестью в усиленной мере то самое, что осмеивается комедией. Маша* играла кухарку необыкновенно хорошо, но это, кажется, не мешало ей смотреть ясно и прямо. Заливает нас с ней иногда волнами суеты, но мы стараемся не потонуть, держась друг за друга. На днях разъезжаются Кузминские, Сиверсы, сыновья, Илюша с женой, и она берется за школу, которая теперь готова. Я очень расположен писать и пишу художественное*. Когда напишется, сообщу вам. Получил книгу Минского поэта «При свете совести»* и нынче кончил. Замечательная книга. Если у вас нет, я пришлю вам. Напишу, прочтя ваше писанье, а вы пишите.
Л. Толстой.
1890 г. Января 15. Ясная Поляна.
Александр Иванович!
Ничего вам не могу сказать про Наполеона*. Да, я не изменил своего взгляда и даже скажу, что очень дорожу им. Светлых сторон не найдете, нельзя найти, пока не исчерпаются все темные, страшные, которые представляет это лицо. Самый драгоценный матерьял, это «Mémorial de St.Hélène»*. И записки доктора о нем*. Как ни раздувают они его величие, жалкая толстая фигура с брюхом, в шляпе, шляющаяся по острову и живущая только воспоминаниями своего бывшего quasi‑величия, поразительно жалка и гадка. Меня страшно волновало всегда это чтение, и я очень жалею, что не пришлось коснуться этого периода жизни. Эти последние годы его жизни – где он играет в величие и сам видит, что не выходит – и в которые он оказывается совершенным нравственным банкротом, и смерть его – это должно быть очень важной и большой частью его жизнеописания.
Насчет повести моей, вчера отдали ее Стороженко*. Он хочет попытаться пропустить ее с вырезками. Переписываем теперь для переводчиков. Как будет время, то закажу для вас. Помогай вам бог. Хороши у вас работы затеяны и Будда* и Наполеон, как я его вспомнил. Ох, какую книгу, именно народную, можно написать, и именно вы. Ну, до свиданья. Все семейные вам кланяются.
Л. Толстой.
1890 г. Января 15. Ясная Поляна.
Давно не писал вам, так уж и не помню, на какое письмо не отвечал*. В памяти у меня главное ваши заметки на мою повесть*. Все совершенно верно, со всем согласен, но послесловие хотя и начал писать, едва ли напишу, и потому место о том, что идеал человечества есть не плодовитость, а исполнение закона достижения царства небесного, совпадающего с чистотою и воздержанием, это место надо оставить, как есть*. Мне тяжело теперь заниматься этим, да и просто не могу, a misunderstanding’ов* не минуешь. Вчера только был Стороженко, издатель Юрьевского сборника, и читал и ничего не понял. Он видит пессимизм, и я не мог растолковать ему. С этим надо помириться. Да многое мне теперь не только хочется писать, но и пишу, и все художественное. Пожалуйста, никому не говорите, я и дома не говорю. Последнее время комедия, которую у нас играли, так захватила меня, что я больше 10 дней все ей занимался, исправляя, дополняя ее с художественной точки зрения*. Вышло все‑таки очень ничтожное и слабое произведение, но дело в том, что я на этом увидал, какое это унижающее душу занятие – художество. Человеку нынче‑завтра умереть, и вдруг он озабоченно записывает фразу, которая в духе известного лица и смешна; и радуешься, что нашел. Вообще было совестно, но теперь, кажется, кончил. Список с последней редакции «Крейцеровой сонаты» жена списала и отдала Стороженке, он будет хлопотать*. Маша же наносит на ваш список все перемены, и мы пришлем его вам, чтобы вы отдали милому Ганзену*.
После Америки, самая сочувственная мне страна – это Дания. Какое одно чудесное письмо есть оттуда от школьного учителя*. Жена, кроме того, пошлет список Vogué*, жена его просила перевести, а Таня, дочь, пишет для Hapgood*. Так что пускай переведут, а по‑русски, верно, выйдет после. Здоровье мое теперь поправилось, то есть не очень болит живот. Как Галя и вы? Такой ли все худой? Ерошенко мы все любим и, разумеется, очень рады бы были его видеть*. Но мне всегда страшно, когда человек столько проедет, чтобы повидаться, а я чувствую, что я своей беседой не заплачу ему проезд до первой станции. Особенно в теперешнем низком состоянии духа, когда думаешь о художественных подробностях.
Л. Т.
1890 г. Февраля 21. Ясная Поляна.
Вот я и пишу тебе. Ты как будто нарочно сказал такое словечко, которое меня вызовет: о том, что ты хочешь бросать занятия*. Не делай этого. Мало того, что не делай этого, не ослабляй своего напряжения к занятиям, не ослабляй, а увеличивай сознание нравственного долга продолжать занятия. А то все самые важные шаги в жизни ведь этак‑то и делаются. Важные шаги делаются не с треском, заметно, а именно так – нынче не пошел, завтра не сел за работу, сказал: все равно, а глядь через месяц, два уже сидишь в безвыходном положении – нет выбора, надо выходить. А выходить – значит употребить свое время иначе. А как его употреблять‑то иначе? С Фомичом и Бибиковым на охоту и т. п. Оно правда, что если у тебя это намерение кончить курс завинчено только в верхние планки людского мнения и самолюбия, то их легко отодрать, и оно отстанет. Крепко будет только тогда, когда прихватишь винтами за сознание долга перед своей совестью и богом. И потому если не довинчено, винти. Я тебе отвертку дам, коли твоя не берет. Ну вот. А то это‑то апатия: зачем ходить? к чему? да что? Это начало гниения. А коли запустишь и глубоко загниешь – шабаш.