Лев Толстой.
1883 г. Декабря 7? Москва.
Вы не ошиблись о Верещагине*. Это именно тот художественный историк войны, которого не было – поэтический и правдивый. Очень бы желал, чтобы книга* эта была напечатана. Он мне очень, очень понравился. Это не художник, а лучше, – трезвый, умный и правдивый человек, который много пережил и умеет рассказать хорошо то, и только то, что он видел и чувствовал. А это ужасно редко.
Благодарю вас за Тимофееву* и за Верещагина.
Ваш Л. Толстой.
1884 г. Января 10. Москва. 10 января 1884.
Александр Николаевич!
Очень рад случаю вступить с вами в личные сношения. Я давно вас знаю и уважаю. Письма Тургенева с удовольствием вам сообщу*. Боюсь, что многих не найду. Я очень неряшлив. Около масленицы поеду в деревню и что разыщу, то пришлю вам. Секретов, то есть такого, чтобы я скрывал от других, у меня нет никаких. И потому делайте из писем, что хотите.
Теперь же посылаю одно письмо, которое мне здесь передала сестра*. Мне кажется, что оно вам будет интересно. Сестра моя, гр. Марья Николаевна Толстая (Москва, гостиница «Метрополь»), была дружна с Тургеневым; он полюбил меня по письмам моим, познакомился с ней прежде нашего знакомства и писал ей. Обратитесь к ней. У нее, кроме этого письма, должны быть интересные письма*.
Очень сочувствую вашей работе и очень интересуюсь ей. Я ничего не пишу о Тургеневе, потому что слишком многое и все в одной связи имею сказать о нем. Я и всегда любил его; но после его смерти только оценил его как следует. Уверен, что вы видите значение Тургенева в том же, в чем и я, и потому очень радуюсь вашей работе. Не могу, однако, удержаться не сказать то, что я думаю о нем. Главное в нем – это его правдивость. По‑моему, в каждом произведении словесном (включая и художественное) есть три фактора: 1) кто и какой человек говорит? 2) как? – хорошо или дурно он говорит, и 3) говорит ли он то, что думает, и совершенно то, что думает и чувствует. Различные сочетания этих 3‑х факторов определяют для меня все произведения мысли человеческой. Тургенев прекрасный человек (не очень глубокий, очень слабый, но добрый, хороший человек), который хорошо говорит всегда то самое, то, что он думает и чувствует. Редко сходятся так благоприятно эти три фактора, и больше нельзя требовать от человека, и потому воздействие Тургенева на нашу литературу было самое хорошее и плодотворное. Он жил, искал и в произведениях, своих высказывал то, что он нашел, – все, что нашел. Он не употреблял свой талант (уменье хорошо изображать) на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю ее выворотить наружу. Ему нечего было бояться. По‑моему, в его жизни и произведениях есть три фазиса: 1) вера в красоту (женскую любовь – искусство). Это выражено во многих и многих его вещах; 2) сомнение в этом и сомнение во всем. И это выражено и трогательно, и прелестно в «Довольно», и 3) не формулированная, как будто нарочно из боязни захватать ее (он сам говорит где‑то, что сильно и действительно в нем только бессознательное), не формулированная, двигавшая им и в жизни, и в писаниях, вера в добро – любовь и самоотвержение, выраженная всеми его типами самоотверженных и ярче, и прелестнее всего в «Дон‑Кихоте»*, где парадоксальность и особенность формы освобождала его от его стыдливости перед ролью проповедника добра. Много еще хотелось бы сказать про него. Я очень жалел, что мне помешали говорить о нем*.
Нынче первый день, что я не занят корректурами того, что я, печатаю. Я вчера снес последнее в типографию. Не могу себе представить, что сделает цензура. Пропустить нельзя. Не пропустить тоже, мне кажется, в их видах нельзя*. Жму вам дружески руку.
Л. Толстой.
1884 г. Января 28. Ясная Поляна.
Суббота вечером.
Вчера читал поздно книгу Droz*. Скажи Сереже, что книга очень хорошая. Общий взгляд нехорош, молод, зелен, но много очень умного и хорошего. Нынче читал Шекспира «Кориолана» – прекрасный немецкий перевод, – читается очень легко, но – несомненная чепуха, которая может нравиться только актерам.
Нынче нездоровится и не хочется на мороз. Должно быть, вчера слишком устал. Сейчас сидят гости: Агафья Михайловна, Дмитрий Федорович и Митрофан*, и мешают мне писать, да и писать нечего. В доме тепло, и завтра перейду, если не будет холодно и угарно. Не бойся, я сам под старость невольно так себя берегу, что даже противно. Как вы все живете? Очень уж много вас, и на каждого много соблазнов. Целую тебя и детей.
Л. Т.
1884 г. Января 29. Ясная Поляна.
Воскресенье.
Пишу раньше – 7 часов вечера; потому что я перешел в дом; приехал Бибиков и зовет меня ночевать к себе, на что я согласился. Боюсь, не было бы угарно. Я утром прочел «Макбета»* с большим вниманьем – балаганные пьесы, писанные умным и памятливым актером, который начитался умных книг, – усовершенствованный разбойник Чуркин*. Потом пошел ходить с лыжами и ружьем; прошел на Грумант, оттуда по засечной дороге на Тулу, и через засеку на кабачок, и по шоссе домой. Пьяный мужичок подвез меня, целовал меня и Бульку и говорил, что я отец. Самое доброе, совершенное и милое существо в мире – это пьяный – на первом взводе – мужик. Дорогой прекрасно думал. Ты не можешь себе представить моего приятного чувства свободы по окончании моей работы*. Я перестал чувствовать une machine à écrire*. Я тоже все думаю и беспокоюсь о больших детях. Нынче получил твое короткое письмо*. Завтра утром вернусь в Ясную.
Л. Т.
1884 г. Января 30. Ясная Поляна.
У Бибикова застал Борисевича. Ему 89 лет, и он силен, свеж, поворотлив, как молодой человек. Он без умолку говорил и много рассказал интересного. В 12‑м часу за мной приехал Филипп, и я поехал домой. Читал «Калики перехожие»*, стихи. Меня навела на это чтение моя затея народной пьесы*. Обдумываю ее с большим удовольствием. И, как всегда, все разрастается и главное углубляется и делается очень (для меня) серьезно. Я пробыл дома все время от 12 до 10, за исключением прогулки двухчасовой, и угореть не угорел, но все еще побаиваюсь угару, и сейчас отворил трубу и поеду сам на Козловку. Ты теперь, верно, собираешься на бал. Очень жалею и тебя, и Таню.
Нынче Влас* говорит: пришел мальчик, побирается. Я сказал: позови сюда. Вошел мальчик немного повыше Андрюши с сумкой через плечо. – Откуда? – Из‑за засеки. – Кто же тебя посылает? – Никто, я один. – Отец что делает? – Он нас бросил. Мамушка померла, он ушел и не приходил. – И мальчик заплакал. У него осталось еще трое, меньше его. Детей взяла помещица. «Она, – говорит, – кормит нищих». Я предложил мальчику чаю. Он выпил, стакан опрокинул, положил огрызочек сахару наверх и поблагодарил. Больше не хотел пить. Я хотел его еще покормить, но Влас сказал, что его в конторе посадили поесть. Но он заплакал и не стал больше есть. – Голос у него сиплый, и пахнет от него мужиком. – Все, что он рассказывал про отца, дядей и тех, с кем он имел дело, все это рассказы о бедных, пьяных и жестоких людях. Только барыня добрая. Мальчиков, женщин, стариков, старух таких много, и я их вижу здесь и люблю их видеть. Агафья Михайловна очень благодарна m‑me Scuron, которой передай поклон. Марья Афанасьевна была*. Она как будто добрее к нам, и всем кланяется, особенно Маше. Надеюсь, что ее горло прошло. С Власом беседую про книжки. Надо будет завести библиотеку для мужиков.
1884 г. Января 31. Ясная Поляна. Вторник, 11 вечера.
Боюсь, что вчерашнее письмо было неприятно*. Я, должно быть, начинал угорать, когда писал. Нынче чувствую себя совсем хорошо и угару нет. Тоже не пеняй, пожалуйста, что не послал телеграмму, – не стоит. Лошадь отдай за 250. Обо мне не тужи, – я могу привести другую. Вчера я объелся. Николай Михайлович наготовил много, а я не воздержусь. Нынче читал Montaign’a*с большим удовольствием и пользой и ходил на лыжах. Очень устал, но чувствую себя прекрасно. Вечер весь шил башмаки Агафье Михайловне. Митрофан меня учит и помогает. Был Дмитрий Федорович и Агафья Михайловна и читали вслух «Жития святых». Не берусь за работу, потому что не хочется взяться и бросить. Она укладывается в голове.
Известие твое от Маракуева о мнении архимандрита мне очень приятно*. Если оно справедливо. Ничье одобрение мне не дорого бы было, как духовных. Но боюсь, что оно невозможно. Целую тебя и детей. Напиши мне подлинней, если у вас все благополучно. Выбери времячко. Я привык чувствовать твой душевный пульс, и, не чувствуя его, мне чего‑то недостает.
1884 г. Марта 6. Москва.
Дорогой Николай Николаевич.
Очень порадовали меня своим письмом*. Мы живем по‑старому, с тою только разницею, что у меня нет такой пристальной работы, какая была при вас*, и от этого я спокойнее переношу ту нелепую жизнь, которая идет вокруг меня. Я занят другим делом, о котором скажу после, – таким, которое не требует такого напряжения*. Книгу мою, вместо того, чтобы сжечь, как следовало по их законам, увезли в Петербург и здесь разобрали экземпляры по начальству*. Я очень рад этому. Авось кто‑нибудь и поймет. О портрете вашем слышал только от одного приезжего из Петербурга, что он стоит в особой комнате с портретом Майкова Крамского и что двери в эту комнату закрыты и многие не заходят туда*. Суждений никаких еще не слыхал.
Нарисованное вами мне понятно*. Правда, что, фигурно говоря, мы переживаем не период проповеди Христа, не период воскресения, а период распинания. Ни за что не поверю, что он воскрес в теле, но никогда не потеряю веры, что он воскреснет в своем учении. Смерть есть рождение, и мы дожили до смерти учения, стало быть, вот‑вот рождение – при дверях. Душевный привет Анне Петровне* от меня и всех наших. Редко приходится писать эти слова так правдиво. Поцелуйте от меня вашу внучку.