В письме этом вы именно делаете то, что я вам советовал, и последствия этого то, что вы и убеждаете и умиляете меня. Нет, я остаюсь при своем мнении. Вы говорите, что Достоевский описывал себя в своих героях, воображая, что все люди такие*. И что ж! результат тот, что даже в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу. Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее. Не только в художественных, но в научных философских сочинениях, как бы он ни старался быть объективен – пускай Кант, пускай Спиноза – мы видим, я вижу душу только, ум, характер человека пишущего.
Получил и вашу брошюру из «Русского вестника»*, и очень мне понравилось. Так кратко и так содержательно. Знаю, что вы уже не переделаетесь, да я и не думаю об этом; но и в вашей манере писать есть то самое, что выражает сущность вашего характера. Ну, да я, кажется, запутался. Целую вас, прощайте пока. Я все живу по‑старому. Все то же работаю и все так же ближусь к концу, но не достигаю его.
Пишите, пожалуйста. Мы на днях едем на короткое время в Бегичевку.
Любящий вас
Л. Толстой.
3 сентября. Погода чудная.
1892 г. Сентября 10. Бегичевка. 10‑е сентября 92.
Все у нас хорошо. К стыду своему, я теперь не захватил сюда бумаг, которые нужны. Но это не помешает мне дописать отчет. За исключением цифр, которые поправлю в Ясной – кончу здесь*. Главное, знаю про столовые. Я нынче никуда не ходил, занимался дома. Завтра поеду в Андреевку, чтоб посмотреть на месте степень нужды. Впечатление Узловой* было ужасно.
Самарины, и особенно он, были чрезвычайно милы. Здесь так все притерпелись к бедствию, что идет везде непрестанный пир во время чумы. У Нечаевых были именины, на которых была Самарина, и обед с чудесами французского повара, за которым сидят 2½ часа. У Самариных роскошь, у Раевских тоже – охота, веселье. А народ мрет. А как рассказывал Поша, когда он спросил про смерть в Татищеве одного человека от холеры, то ему ответили: «Да что ж тут такого, у нас 2‑й год мрет народ семьями, и никто не заботится».
Не хочется осуждать и не осуждаю в душе, а больше жалею и боюсь. Контраст между роскошью роскошествующих и нищетой бедствующих все увеличивается, и так продолжаться не может. Целую Машу, Андрюшу, Мишу, Сашу, Ваню. Поклоны всем. Пока прощай. Иду спать. Тетю Таню и ее народ…*
1892 г. Сентября 22. Ясная Поляна.
Получил нынче от Колечки письмо, и хотелось ответить*, да вспомнил, что мне давно хочется вам писать. Простите меня, милый друг, если я ошибаюсь, но ужасно крепко засела мне в голову мысль, что в вашей «Повинен смерти»* необходимо переписать Христа: сделать его с простым, добрым лицом и с выражением сострадания – таким, какое бывает на лице доброго человека, когда он знакомого, доброго старого человека видит мертвецки пьяным, или что‑нибудь в этом роде. Мне представляется, что будь лицо Христа простое, доброе, сострадающее, все всё поймут. Вы не сердитесь, что я советую, когда вы всё думали‑передумали тысячи раз. Уж очень мне хотелось бы, чтоб поняли все то, что сказано в картине: «То, что велико перед людьми, мерзость перед богом», и многое другое. У меня есть картинка шведского художника, где Христос и разбойники распяты так, что ноги стоят на земле*. Я скажу Маше прислать вам. Ах, кабы вы сделали в этой картине, что хотите!
Я все пишу то же. И как ни тяжело, не могу оторваться. Надеюсь все‑таки кончить в сентябре. Из одной главы уже вышло теперь 4, так что всех 12. Все хочется сказать пояснее, попроще*. Ну, целую вас и Колечку и благодарю его за письмо.
Напишу ему после. У нас все по‑старому.
Л. Т.
1892 г. Октября 23. Ясная Поляна.
Со вчерашнего дня новостей у нас совсем никаких. Все вполне здоровы. Маша ездила в Крыльцово к больным. Таня и Вера ходили гулять. Я хожу гулять, пишу утром. Вечером писал письма и читал с девочками. Нынче начали «Фауста» Гете, перевод Фета*. Поклонись ему хорошенько от меня. Скажи, чтобы он не думал, как он иногда думает, что мы разошлись. Я часто испытываю это, – и с ним особенно, что люди составят себе представление о том, что я должен отчудиться от них, и сами отчудятся меня.
Из Бегичевки не имели еще известий. Я боюсь за Пошу. Березки теперь можно сажать будет, уж много стаяло. Еду сам на почту, везу это письмо. Целую тебя и детей.
Надеюсь, что ты теперь спишь хорошо в Москве.
Л. Т.
Дрова от Карпова так дурны, что я писал ему, чтобы он больше не присылал; поэтому и тебе не советую выписывать через него.
1892 г. Ноября 17. Ясная Поляна.
Вы не пишете мне ни вашего отчества, ни адреса; но я пишу все‑таки через Татьяну Андреевну и без обращения, так я рад был получить ваше письмо. Очень жаль, что вы не приехали летом; мы бы лучше познакомились, чем письменно*.
То, что вам передавал Суворин о моем восхищении перед вашей повестью, наверное, только в малой степени выражает то, как она мне нравится. Очень интересно, что вы напишете теперь. И по правде скажу, очень боюсь. Надо, чтобы было очень, очень хорошо, чтобы было не хуже «Мимочки»*. А «Мимочка» по тону своему так оригинальна, что следующая вещь не может уже быть похожа на нее по тону. Какой же будет тон следующей – тоже особенный оригинальный или простой – языком автора? Все это меня интересует.
Интересно мне тоже ваше отношение к монаху Варнаве*. И еще более ваша мечта пойти с котомочкой на богомолье. Я нахожу, что это не только не странно и смешно, но гораздо более естественно, чем в шляпе и ротонде пойти по Невскому.
Желаю вам мира с людьми и любви к ним и от них и как можно более серьезного религиозного отношения к своему писанию: т. е. чувствовать, что делаешь это больше для бога, или скорее перед богом, чем перед людьми.
Лев Толстой.
1892 г. Ноября 17. Ясная Поляна.
Спасибо, милый друг Таня, за твое обстоятельное письмо и хлопоты о моих делах*. Жаль, что ты не послала Хованской письмо Энгельгарта et que ça finisse*. Посылаю тебе письмо к Веселитской в ответ на ее*. Я должен утруждать тебя, потому что она не пишет ни отчества своего, ни адреса. Пожалуйста, пошли ей. Если ты за Веру благодаришь, так я буду благодарить тебя за то, что любишь обедать, или музыку, или Леву, с тем, чтобы заодно сделать комплимент и ему, и Вере. Чтобы Вере быть прекрасной, ей надо только быть такой, какой она у нас бывает. Только бы прибавить занятий. Это ее, да и многих беда, что делать нечего. Хотя, если не делает худого и молода, и в таких условиях, как она, – простительно. Я ей советовал открыть вегетарьянскую кухмистерскую. Поцелуй ее от меня. Также и остальных детей и Сашу. Скажи ему, что мне удивительно и обидно за его министра, что он такого идеально доброго, честного и дельного человека, как Давыдов, обидел, отказав ему в таком скромном желании. Он очень огорчен, что просил*.
Ауербах скажи, что я не знаю, что она разумеет под статьей моей об искусстве. У меня было несколько попыток неконченных. Я бы желал прочесть, прежде чем решить*. Да нельзя ли бы – если бы я нашел, что она годится, и поправил бы ее, нельзя ли ее отдать в «Revue de Famille» J. Simon по желанию Villot, от которого получил письмо и буду отвечать*. Передай ему при случае мой привет. Он очень любезный человек, но боюсь, что примет мои учтивые слова за обещание и будет мучить меня.
Мы живем хорошо. Тихо, спокойно. Зима. Маша уехала на неделю на Дон. Завтра приезжает. Страхов и мне прислал книгу, и я прочел ее* – многое перечел. Хорошо и для меня ново – теория благополучия. И интересна очень повесть.
Прощай, милый друг, не целую твоей руки, но не могу не сказать того, что мне всегда очень приятно думать, вспоминать и писать тебе. Таня очень велит целовать тебя. Леву поддерживайте. Я шучу, поддерживать нельзя. Но не могу не бояться за него. Очень уж чист, и самоуверен, и подл, и гадок ваш Петербург. Поцелуй и его за меня, коли не заболели еще губы.
1892 г. Декабря 24. Москва.
Дорогой Иван Иванович, я получил письмо от Хирьякова и циркуляр и отвечал ему*, что рад бы был, если бы мог дать что‑нибудь, но теперь буквально не могу ни минуты отрывать от поглощающего меня занятия. А не прочтя, не поправив старое, не могу отдать ничего. Если кончу к сроку, то постараюсь*.
Какая хорошая вещь Чехова «Палата № 6»*. Вы, верно, читали. Черткову напишу, если успею. Целую вас
Любящий вас
Л. Толстой.
1893 г. Января 30. Ясная Поляна.
Здравствуй, милая Соня. Надеюсь, что ты идешь на поправку. Пожалуйста, напиши правдиво и обстоятельно. Мы доехали хорошо. Дорогой немного развлекал нас жалкий Глеб Толстой. Ужасно жалко видеть этот безнадежный идиотизм, закрепляемый вином с добрым сердцем. Мог бы быть человек. В доме тепло, хорошо, уютно и тихо. И в доме и на дворе. И тишина эта очень радостна, успокоительна. Утром занимался до часа, потом поехал с Пошей в санках в Городну. Там нищета и суровость жизни в занесенных так, что входишь в дома туннелями (и туннели против окон) – ужасны на наш взгляд, но они как будто не чувствуют ее. В доме моей молочной сестры* умерла она и двое ее внуков в последний месяц, и, вероятно, смерть ускорена или вовсе произошла от нужды, но они не видят этого. И у меня и у Поши, который обходил деревню с другой стороны, – одно чувство: жалко развращать их. Впрочем, завтра поговорим с писарем. Погода прекрасная. Вечером читали вслух, и я насилу держался, чтоб не заснуть, несмотря на интерес записок Григоровича. «Русская мысль» здесь*.
Целую всех вас.
Л. Т.
1893 г. Февраля 20. Бегичевка.
Очень рад был получить от вас известие, дорогой Иван Алексеевич, в особенности тому, что вы устроились в Полтаве. Надеюсь, что вы духом спокойнее, чем когда я вас видел в последний раз. Ничто бы столько не должно было успокаивать вас в минуты волнения и тревог, как опыт того, каким образом прежде казавшиеся сложными и затянутыми узлы просто и легко распутывались временем.