Простите, пожалуйста, Надежда Васильевна, если то, что скажу вам, по случаю вашего общества*, будет вам неприятно. Никогда не видал, чтобы из общества с уставом и высочайшим утверждением и т. п. выходило бы что‑нибудь настоящее, и потому думаю, что и из вашего общества ничего не выйдет. То, что по отношению женщин и их труда существует много очень вредных, из древности укоренившихся предрассудков, совершенно справедливо, и еще более справедливо, что надо бороться против них. Но не думаю, чтобы общество в Петербурге, которое будет устраивать читальни и помещения для женщин, было бы средством борьбы. Меня не то возмущает, что женщина
получает меньше жалованья, чем мужчина: цены устанавливаются достоинством труда. А что если правительство дает мужчине больше, чем женщине, то это не оттого, что оно женщине дает слишком мало, а оттого, что мужчине дает слишком много; меня возмущает то, что на женщину, которая носит, кормит, воспитывает маленьких детей, навален еще труд кухни, жариться у печи, мыть посуду, стирать белье, шить одежды, мыть столы, полы, окна. Почему весь этот труд, страшно тяжелый, навален исключительно на женщину? Мужику, фабричному, чиновнику и всякому мужчине бывает делать нечего, но он будет лежать и курить, предоставляя женщине – и женщина покоряется – часто беременной, больной, с детьми, жариться у печи или нести страшный труд стирки белья или ночного ухаживанья за больным ребенком. И все это от суеверия, что есть какой‑то бабий труд.
Это страшное зло, и от этого неисчислимые болезни несчастных женщин, преждевременная старость, смерть, отупение самих женщин и их детей.
Вот с чем надо бороться и словом, и делом, и примером.
Простите, что ответил, может быть, не то, что вы хотели.
Уважающий вас
Л. Толстой.
4 сентября 1895.
1895 г. Сентября 10. Ясная Поляна.
Милостивый государь,
Посылаю вам для напечатания в вашей газете записку о гонениях, которым нынешним летом подверглись кавказские сектанты‑духоборцы*. Средство помочь как гонимым, так в особенности гонителям, не знающим, что творят, есть только одно: гласность, представление дела на суд общественного мнения, которое, выразив свое неодобрение гонителям и сочувствие гонимым, удержит первых
<2> от их часто только по темноте и невежеству совершаемых жестокостей и поддержит бодрость во вторых и даст им утешение в их страданиях.
В России статью не пропустит цензура, потому обращаюсь к вам, прося напечатать ее в вашем издании. Записка эта составлена моим другом, ездившим на место для собрания точных сведений о происшедших событиях, и потому сообщаемым им сведениям можно верить*
То, что передаваемые в этой записке сведения получены только от одной стороны – гонимых, а не спрошена другая сторона гонителей, не уменьшает достоверности сообщаемого. Гонимым незачем было скрывать то, что они делали: они провозглашают это на весь мир; гонителям же не может не быть стыдно за те меры, которые они употребляли против гонимых, и потому они всеми средствами будут стараться скрыть свои дела. Если же в рассказах духоборов и могли быть преувеличения, то мы старательно исключили все то, что нам казалось таковым. Достоверно и несомненно самое существенное, рассказанное в этой записке, а именно то, что духоборы были в разных местах неоднократно жестоко истязуемы, что большое число их засажено в тюрьмы и что более 450 семей совершенно разорены и выгнаны из своих жилищ только за то, что они не хотели поступать противно своим религиозным верованиям. Все это несомненно достоверно, потому что было напечатано во многих русских газетах и не вызвало никакого опровержения со стороны правительства.
Мысли, вызванные во мне этими событиями, я выразил отдельно, и если вы хотите этого, то могу прислать их вам для напечатания уже после появления настоящей записки.
Л. Толстой.
1895 г. Сентября 23. Ясная Поляна.
Здравствуй, милая Маша. Мама́ хотела писать тебе, но она очень занята фотографией, целый день чуть не рысью бегает, снимая, проявляя и т. д., и я вызвался. Но нынче у нас свадебный день*, она в белом платье и таком же настроении. Мама́ велит написать тебе прежде всего, что я совсем здоров, что жару у меня нет. Прибавлю, что его бы и не было, если бы не мама́, потому что я бы его не заметил. Нынче утром Петр Николаевич ездил за Марией Александровной и привез ее бодрую, довольную и, как всегда, серьезную. Я хорошо занимался вчера, но нынче плохо, зато кое‑что мне интересного записал в свой дневник и нынче вечером решил, придумал нечто очень для меня интересное, а именно то, что не могу писать с увлечением для господ – их ничем не проберешь: у них и философия, и богословие, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины, требующей следования ей. Я это инстинктивно чувствую, когда пишу вещи, как «Хозяин и работник» и теперь «Воскресение». А если подумаю, что пишу для Афанасьев и даже для Данил и Игнатов* и их детей, то делается бодрость и хочется писать. Так думал нынче. Надеюсь, что так буду делать. После болезни, как всегда бывает, ясна голова и многое уяснилось. Нынче приехал Колаша* с усиками и добрый и приятный. Я с ним ездил на велосипеде через Грумант мимо Адлерберга в Ясенки и домой.
Андрюша было порадовал меня утром тем, что дорожит добрым моим отношением к нему, но трудно удержать это отношение. Вчера был у Бибикова на охоте, нынче с Фомичом на охоте – это бы хорошо – но, вернувшись, тотчас же исчез и не обедал и не ужинал. Это тоже экзамен, надо тоже стараться не провалиться. Не пускать себе в сердце зло на него. Колаша привез известие, что молодые наши не так хороши и любовны, как были прежде*. И мы забоялись. Но Таня правду говорит, что она, ходя за грибами, думала: что браки, если они языческие – то несчастные, а если христианские – то их совсем нет. Это я не против тебя. Выходи, если тебе это хорошо. И тебе будет хорошо, потому что ты уж на том пути, на котором несчастье в благо. Иван Михайлович милый уехал, работал, переписывая Пошину статью* день и ночь. Я послал без разрешения Поши и без его фамилии статью Кенворти.
Прощай, душа моя, целую тебя и Мишу. Как бы хотелось с ним хоть немножко познакомиться.
Л. Т.
Петр Николаевич поражен, как ты похудела. Ешь лучше яйца, молоко, пожалуйста. И, главное, не ходи к Карцеву за яблоками. Яблоки найдутся сами, если они нужны. «Посредникам» привет. Пишет ли Иван Иванович биографию Аполлова?* Все ждут.
1895 г. Конец сентября. Ясная Поляна.
Сейчас прочел вашу заметку* о соловьевском «Смысле войны» и почувствовал радость сознания того, что есть единомышленный орган. Кроме вас, никто не скажет этого и нигде, кроме как в вашем журнале, а сказать это было необходимо. И мне это было очень радостно и захотелось высказать вам это. И заметка написана прекрасно. Хотелось бы сказать, что она слишком зла, но в глубине души, к сожалению, одобряю и злость. Уж очень скверно то, что написал Соловьев. Дружески жму вашу руку.
Лев Толстой.
1895 г. Октября 5. Ясная Поляна.
Дорогой Николай Николаевич,
Как жаль, что вы не устроили так, чтобы вам можно было заехать к нам. Радуюсь очень тому, что, как Маша пишет*, вы еще поправились. Посылаю вам письмо Попова*, который просит меня переслать его вам. Если вы вспомните то, что думали, и напишете ему, то сделаете доброе дело. Нас теперь очень занимали гонения на духоборов. Вы, верно, слышали про это от Маши. Все это очень радостно, как радостны страдания родов, приближающихся к концу.
Знаю, что вы не верите этому. Я же верю и знаю несомненно, что это так. И от этого мне хорошо жить и умирать. Писание мое ужасно усложнилось* и надоело мне, ничтожно, пошло, главное, противно писать для этой никуда ни на что не годной паразитной интеллигенции, от которой никогда ничего, кроме суеты, не было и не будет.
Был нездоров и потому прочел последнюю книгу «Вопросов философии». Как все учено, умно и как все пусто*.
Прощайте, целую вас.
Любящий вас
Л. Толстой.
А уж о журналах и говорить нечего, – там все пусто и еще нахально и лживо.
Нынче приехал американец посетитель* и говорит, что Америка совершенно та же Россия, но только там нет мужика. Он этим хотел прельстить меня. А я подумал: я бы давно уже умер бы от тоски и отчаяния, если бы его – мужика – не было.
1895 г. Октября 5. Ясная Поляна.
Скучно без вас, милые дочери. Нет‑нет и ждешь, что придет какая‑нибудь и начнет говорить глупости, а все‑таки мне будет приятно и успокоительно. Живем получше, повеселее, порадостнее, без напряжения дантистов и Карцевских яблок* всех сортов. Машине письмо было последнее хорошее и грустное. У нас очень осенне, и мне приятно, хотя ничего нынче не работал, только писал письма и с большим удовольствием читал Евангелие по‑итальянски. Всякое слово замечаешь и узнаешь новый язык. Еще приятно, что никого нет чужих. Андрей все так же мучителен. Пропадания или гармония и худое, больное лицо и вялые глаза. Неужели так же смотреть придется на погибель Миши. Это ужасно, хоть бы умереть скорее. Все равно надо скоро. Играл с мама́ в 4 руки. Целую вас.
1895 г. Октября 14. Ясная Поляна.
Получили вчера только вместе твои два письма и очень огорчились, – если бы можно было еще огорчаться о чем‑нибудь, касающемся Андрея*. Он вчера только бессмысленно, безумно нагрубил за обедом и ушел и пришел довольный собой. Я только жду того, когда уничтожатся всякие связи родственные между ним и мама́ и нами всеми. Единственный шанс спасения для него, это – остаться одному, свободному. И это я говорю не из эгоизма, а зная, [что] сознание связи – теперь уже воображаемой – с нами толкает его в пропасть. Вином пахнет от него каждый день, и все вечера он где‑то*. Маша сейчас, 3 часа дня, уехала с ним в Житовку к Чекулихиной матери, а мы с мама́ и Сашей идем на Козловку. Ветер, но тепло. Я ничего не делаю, кроме чтения итальянского. Читаю «Царство божие», и очень интересно и полезно*. Мама́ завтра едет к тебе с ночным. Мне вы, дочери, и такие, какие есть, очень хороши, и я за вас благодарю всегда бога. Целую тебя, милая. Не робей по ночам, и не худей, и не ударь в грязь вегетарианством. Но и не предавайся легкомыслию.