Прощайте пока, дружески жму вам руку, до Ясной Поляны, или того места, которое не имеет названия, quo non nati jacent*.
Л. Толстой.
7 апреля 1896 г.
За портрет Герцена* тоже благодарю. Может быть, тот лучше, но и этот хорош.
1896 г. Апреля 19. Москва.
Давно не видался с тобой и часто вспоминаю и думаю о тебе. Ужасно обидно было узнать, что ты написал мне письмо и не послал. Верочка* писала. Если бы даже это были возражения и опровержения, мне все‑таки очень это важно и дорого. Ты был нездоров, впрочем, наше нездоровье – старость – не перестает. Может, что‑нибудь особенное передумал. Как теперь живешь? Что Гриша? утих ли?
Наша жизнь суетливая, шальная идет по‑прежнему. Только и живого в жизни, что утренние часы, которые остаюсь один, а то сплошная толкучка. Теперь с коронацией* и весною еще хуже. Вчера был за городом на велосипеде, видел, что пашут, и слышал жаворонков, и как пахнет распаханной землей. И очень захотелось другой жизни, чем ту, которую веду. Вчера же вечером был в театре, слушал знаменитую новую музыку Вагнера «Зигфрид», опера*. Я не мог высидеть одного акта и выскочил оттуда как бешеный, и теперь не могу спокойно говорить про это. Это глупый, не годящийся для детей старше 7 лет балаган с претензией, притворством, фальшью сплошной и музыки никакой. И несколько тысяч человек сидят и восхищаются. На этом пределе музыки я с тобой согласен. Я только расширяю пределы. Может быть, оттого что я с молоду испортился, но все‑таки несравненно больше музыкант тот, кто отвергает и Бетховена, чем тот, кто допускает Вагнера. Прощай.
Хотел уничтожить это письмо, так оно мне не нравится, и сделал бы это, если бы ты не сделал этого.
Мы через неделю переезжаем*. Целую Марью Михайловну и девочек.
1896 г. Апреля 20. Москва.
Милостивый государь
Иван Логинович,
Обращаюсь к вам, как человек к человеку, с чувством уважения и доброжелательства, с которыми прошу и вас отнестись к моему письму. Только при искренности этих чувств возможно понимание и соглашение.
Дело касается тех преследований, которым подвергаются со стороны чинов вашего министерства лица, имеющие мои запрещенные в России сочинения и дающие их читать тем, которые их об этом просят. Таким преследованиям, сколько мне известно, подвергалось много различных лиц. Один же из последних случаев был с женщиной‑врачом Холевинской в Туле, обысканной, посаженной в острог и теперь допрашиваемой следователем по обвинению в распространении моих сочинений.
Этот случай с г‑жой Холевинской, женщиной уже не молодой, слабой здоровьем, чрезвычайно нервной и в высшей степени почтенной по своим душевным качествам, заслужившим ей всеобщую любовь всех знающих ее, особенно поразителен.
Поводом к этому, сколько мне известно, послужило следующее: г‑жа Холевинская близко знакома и дружна с моими дочерьми. Один тульский рабочий* несколько раз писал мне, прося дать ему для прочтения мое сочинение «В чем моя вера?». Не имея под рукою свободного экземпляра и не зная этого человека, я несколько писем его оставил без ответа. Нынешней же зимой, получив вновь письмо с той же просьбой, я передал его дочери моей, прося ее, если у нас есть та книга, о которой он просил, послать ее ему. Дочь моя, не имея свободного экземпляра, но помня, что в том же городе Туле, откуда писал проситель, живет г‑жа Холевинская, имеющая некоторые из моих запрещенных сочинений, послала просителю свою карточку с просьбой дать подателю ее то, что у нее найдется. Это обращение моей дочери к г‑же Холевинской и послужило поводом к ее аресту и всем тем истязаниям, которым ее подвергли.
Я думаю, что такого рода меры неразумны, бесполезны, жестоки и, главным образом, несправедливы. Неразумны они потому, что нет и не может быть никакого объяснения, почему из тех тысяч людей, которые имеют мои сочинения и дают их читать своим знакомым, выбрана для преследования одна г‑жа Холевинская.
Бесполезны эти меры потому, что они не достигают никакой цели: пресечения эти меры не достигают, потому что то зло, которое предполагается прекратить, продолжает существовать среди тысяч людей, которых нет возможности всех арестовать и держать в тюрьмах. Жестоки же эти меры потому, что для многих людей, слабых и нервных, какова г‑жа Холевинская, обыски, допросы и, в особенности, заключение в тюрьму могут быть причинами тяжелых нервных болезней, как это и было с г‑жой Холевинской, и даже смерти. Главное же – меры эти в высшей степени несправедливы, потому что они не направляются на то лицо, от которого исходит то, что считается правительством злом.
Такое лицо в данном случае я: я пишу те книги и письменно и словесным общением распространяю те мысли, которые правительство считает злом, и потому, если правительство хочет противодействовать распространению этого зла, то оно должно обратить на меня все употребляемые им теперь меры против случайно попадающихся под его действие лиц, виновных только в том, что они имеют интересующие их запрещенные книги и дают их для прочтения своим знакомым. Правительство должно поступить так еще и потому, что я не только не скрываю этой своей деятельности, но, напротив, прямо этим самым письмом заявляю, что я писал и распространял те книги, которые считаются правительством вредными, и теперь продолжаю писать и распространять и в книгах, и в письмах, и в беседах такие же мысли, как и те, которые выражены в книгах.
Сущность этих мыслей та, что людям открыт несомненный закон бога, стоящий выше всех человеческих законов, по которому мы все должны не враждовать, не насиловать друг друга, а, напротив, любить и помогать, – должны поступать с людьми так же, как бы хотели, чтобы другие поступали с нами.
Эти‑то мысли, вместе с вытекающими из них практическими выводами, я и выражал, как умел, в своих книгах и стараюсь теперь еще яснее и доступнее выразить в книге, которую пишу*. Эти же мысли я высказываю в беседах и в письмах, которые я пишу знакомым и незнакомым людям. Эти самые мысли я выражаю теперь и вам, указывая на те противные закону бога жестокости и насилия, которые совершаются чинами вашего министерства.
Сказанные Гамалиилом слова о распространении христианского учения, что если дело это от человеков, то оно разрушится, а если оно от бога, то не можете разрушить его; берегитесь поэтому, чтобы нам не оказаться богопротивниками, – остаются всегда уроком истинной правительственной мудрости в ее отношениях к проявлению деятельности людей. Если деятельность эта ложная, она падет сама собою, если же деятельность эта имеет своим содержанием дело божие, каково то дело божие нашего времени – замены принципа насилия принципом разумной любви, то никакие внешние усилия не могут ни ускорить, ни задержать совершения его. Если правительство допустит беспрепятственное распространение этих мыслей, они будут распространяться медленно и равномерно; если правительство будет подвергать, как оно делает теперь, преследованиям людей, усвоивших эти мысли и передающих их другим, распространение этих мыслей ровно настолько уменьшится в среде людей робких, слабых и неопределившихся, насколько оно усилится в среде людей сильных, энергичных и убежденных. И потому процесс распространения истины не остановится, и не задержится, и не ускорится, как бы ни поступало правительство.
Таков, по моему мнению, общий и неизменный закон распространения истины, и потому самое мудрое, что может делать правительство по отношению проявления нежелательных для него идей, состоит в том, чтобы ничего не предпринимать, а тем более не употреблять таких недостойных, жестоких и явно несправедливых мер, как истязание невинных людей только за то, что они делают то самое, что делают и делали десятки тысяч других людей, никем за это не преследуемых.
Если же правительство хочет непременно не бездействовать, а наказывать, угрожать или пресекать то, что оно считает злом, то наименее неразумное и наименее несправедливое, что оно может сделать, состоит в том, чтобы все меры наказания, устрашения или пресечения зла направить против того, кто считается правительством источником его, то есть против меня, тем более, что я заявляю вперед, что буду не переставая, до своей смерти, делать то, что правительство считает злом, а что я считаю своей священной перед богом обязанностью.
И не думайте, пожалуйста, чтобы я, прося обратить против себя меры насилия, употребляемые против некоторых моих знакомых, предполагал, что употребление таких мер против меня представляет какое‑либо затруднение для правительства, – что моя популярность и мое общественное положение ограждают меня от обысков, допросов, высылок, заключения и других худших насилий. Я не только не думаю этого, но убежден, что если правительство поступит решительно против меня, сошлет, посадит в тюрьму или приложит еще более сильные меры, то это не представит никаких особенных затруднений, и общественное мнение не только не возмутится этим, но большинство людей вполне одобрит такой образ действия и скажет, что давно уже пора было это сделать.
Бог видит, что, пиша это письмо, я не подчиняюсь желанию бравировать власть или как‑нибудь выказаться, а вызван к этому нравственной потребностью, состоящею в том, чтобы снять с невинных людей ответственность за поступки, совершаемые мною, а главное – указать правительственным лицам, и вам в том числе, на жестокость, неразумность и несправедливость употребляемых мер и просить вас, по мере возможности, прекратить их и освободить себя от нравственной за них ответственности.
Очень буду благодарен, если вы ответите мне простым неофициальным письмом* о том, что вы думаете о высказанном мною, и о том, исполните ли мою просьбу перенести на будущее время все преследования, если они уже считаются необходимыми, на меня – главное лицо, с точки зрения правительства, – заслуживающего их.