Смекни!
smekni.com

Толстой Собрание сочинений том 19 избранные письма 1882-1899 (стр. 67 из 98)

<2> и интереснее. Хотя это и частный вопрос и есть другие вопросы, более нужные и важные, не могу оторваться от начатой работы. И иногда утешаю себя мыслью, что освещение с христианской точки зрения того, что есть искусство, может быть тихо, но существенно полезно. Шмит пишет, что его предают суду за его статью в 4‑ом №*. Про Ивана Михайловича ничего не знаю*. Пишите мне хорошенько про себя. Что вы делаете? Не взялись ли вы за письменную работу. Нарочно не заставляйте себя, но если бы вас потянуло на такую работу, то отдайтесь ей. И я бы очень рад был и за вас и за то, что вы сделали бы полезное. Целую вас крепко.

Л. Т.

26 февраля 1897.

309. В. Г. Черткову

1897 г. Февраля 26. Никольское‑Обольяново. 26 февраля 97 г. № 2. У Олсуфьевых.

Я получил ваше письмо*, милый друг, и вы, верно, теперь получили мое. Я даже надеялся, что мое встретит вас в Лондоне. Хотя вы и не велите мне этого делать, – пишу к вам после кучи написанных писем, и потому едва ли что напишу путного. Писал сейчас Поше через Свербеева (губернатора). Его сын рассказывал, что Поша, будучи у него, написал письмо и хотел опустить в ящик, но Свербеев, бывший с ним очень любезен, сказал, что он не может допустить этого и должен прочесть письмо, тогда Поша разорвал письмо. Какая гадость. Я думал, что это уже перестало случаться со мной, но опять случается в этом случае то, что случалось много раз, что придет мысль, которая кажется преувеличением, парадоксом, но потом, когда больше привыкнешь к этой мысли, видишь, что то, что казалось парадоксом, – есть только самая простая и несомненная истина. Так теперь мне представляется мысль о том, что государство и его агенты – это самые большие и распространенные преступники, в сравнении с которыми те, которых называют преступниками, невинные агнцы: богохульство, кощунство, идолопоклонство, убийство, приготовление к нему, клятвопреступления, всякого рода насилия, мучения, истязания, сечение, клевета, ложь, проституция, развращение детей, юношей (читание чужих писем в том числе), грабеж, воровство – это всё необходимые условия государственной жизни.

Много у меня планов работы, но то, что случилось с вами и Пошей (про Ивана Михайловича* еще ничего не знаю), и, главное, то, что случилось со мной, то, что меня не трогают, – требует от меня того, чтобы высказать до смерти все, что я имею сказать. А я имею сказать очень определенное и, если жив буду, скажу. Теперь же все занят статьей об искусстве и все подвигаюсь, и, кажется, будет интересно и полезно.

Как вы устроились, что Димочка? Какое впечатление произвели на вас друзья Кенворти? За какую работу вы беретесь? Я сужу по себе и потому желаю и советую вам больше всего, особенно теперь на чужбине, кроме работы физической, если возможно, часа три в день, устроить себе работу письменную, умственную, в которую можно бы уходить совсем, и думать, приступая к работе, что делаешь ее не для себя, а для бога – для людей.

Целую вас и очень, очень люблю.

Л. Толстой.

310. Луизе Брюммер

<перевод с французского>

1897 г. Февраля 26. Никольское‑Обольяново.

26 февраля 1897.

Дорогая м‑м Брюммер, я очень обязан вам за случай, который вы мне предоставили, сообщить Бьернсону, что я получил его книгу «Король»*, которой я много восхищался (говорю это совершенно искренно, не из любезности; я читал ее вслух нескольким моим друзьям, отмечая им красоты, особенно меня поразившие), и что я сердечно благодарю его за то, что он обо мне вспомнил. Это один из современных авторов, которых я наиболее ценю, и чтение каждого его труда доставляет мне не только большое удовольствие, но открывает новые горизонты. Если вы будете ему писать, милостивая государыня, передайте это ему. Благодарю вас еще раз за вашу услугу, – которую вы мне оказали тем, что написали, прошу вас принять уверения в моих лучших чувствах.

311. А. Ф. Кони

1897 г. Марта 9. Москва.

Дорогой Анатолий Федорович. Вчера вечером сын мой* рассказал мне про страшную историю, случившуюся в Петропавловской крепости*, и про демонстрацию в Казанском соборе*. Я не совсем поверил истории, в особенности потому, что слышал, что в Петропавловской крепости теперь уже не содержат заключенных. Но нынче утром встретившийся мне профессор подтвердил мне всю историю, рассказав, что они, профессора, собравшись вчера на заседании, не могли ни о чем рассуждать, так все они были потрясены этим ужасным событием. Я пришел домой с намерением написать вам и просить сообщить мне, что в этом деле справедливо, так как часто многое бывает прибавлено и даже выдумано. Не успел я еще взяться за письмо, как пришла приехавшая из Петербурга дама, – друг погибшей, и рассказала мне все дело и то, что лишившая себя жизни девушка Ветрова мне знакома и была у меня в Ясной Поляне*.

Неужели нет возможности узнать положительно причину самоубийства, то, что происходило с ней на допросе, и успокоить страшно возбужденное общественное мнение, успокоить такой мерой правительства, которая показала бы, что то, что случилось, было исключением, виною частных лиц, а не общих распоряжений и что то же самое не угрожает, при том молчаливом хватании и засаживании, которое практикуется, всем нашим близким.

Вы спросите: чего же я хочу от вас? Во‑первых, если возможно, описание того, что достоверно известно об этом деле, и, во‑вторых, совета, что делать, чтобы противодействовать этим ужасным злодействам, совершаемым во имя государственной пользы*.

Если вам некогда и не хотите отвечать, не отвечайте, если же ответите, буду очень благодарен.

Дружески жму вам руку.

Любящий вас

Лев Толстой.

9 марта 1897.

312. С. Т. Семенову

1897 г. Марта 22. Москва.

22 марта 97.

Не надо унывать, дорогой Сергей Терентьевич*. Уж как крепок лед и как скрыта земля снегом, а придет весна, и все рушится. Так и тот, застывший, как будто и не движущийся строй жизни, который сковал нас. Но это только кажется. Я вижу уже, как он стал внутренне слаб, и лучам солнца, и всем нам, по мере ясности отражающим эти лучи, надо не уставать отражать их и не унывать. Я так больше радуюсь, чем унываю. Делайте то же и вы. Мне хвалили ваш последний рассказ*. Я не читал.

Посылаю адрес Черткова и целую вас.

Л. Т.

313. С. А. Толстой

1897 г. Мая 3. Ясная Поляна.

Очень я себя чувствовал вялым и слабым в день отъезда и дорогой*. Но необыкновенная красота весны нынешнего года в деревне разбудит мертвого. Жаркий ветер ночью колышет молодой лист на деревьях, и лунный свет и тени, соловьи пониже, повыше, подальше, поближе, сразу и синкопами, и вдали лягушки, и тишина, и душистый, жаркий воздух – и все это вдруг, не вовремя, очень странно и хорошо. Утром опять игра света и теней от больших, густо одевшихся берез прешпекта по высокой уж, темно‑зеленой траве, и незабудки, и глухая крапивка, и все – главное, маханье берез прешпекта такое же, как было, когда я 60 лет тому назад в первый раз заметил и полюбил красоту эту. Очень хорошо и не грустно, потому что ничего позади этого не воображаю, а хорошо, как должно быть хорошо в душе и бывает хоть изредка.

Спал дурно, убирался, почти ничего не делал. Проехался верхом на Горелую поляну и кругом на пчельник, пообедал в 2 и пишу. Должно быть, займусь своей статьей теперь. С Левой и Дорой приятно. Хозяйство, как кажется, Лева ведет хорошо. Он огорчился, что ты не дослала ему 50 рублей. Он говорит, что он сделает что может для экономии, и просил то, меньше чего нельзя. Пришли ему с Машей, если можно. Пожалуйста, пожалуйста, не увлекайся ты работой, т. е. не засиживайся ночами. Это ужасно нехорошо тебе. А езди за город, ходи по саду. И не говори, что нужно, принесли 8 листов*. Нельзя подчинять свое здоровье и потому жизнь типографии. Она может подождать. Прощай, целую тебя, Мишу и Машу, и Сашу, и особенно сестру Машеньку. Очень жаль, что мало видел ее.

314. С. А. Толстой

<неотправленное>

1897 г. Мая 19. Ясная Поляна. Ночь. 19 мая.

Милая и дорогая Соня.

Твое сближение с Танеевым мне не то что неприятно, но страшно мучительно. Продолжая жить при этих условиях, я отравляю и сокращаю свою жизнь. Вот уже год, что я не могу работать и не живу, но постоянно мучаюсь. Ты это знаешь. Я говорил это тебе и с раздражением, и с мольбами, и в последнее время совсем ничего не говорил. Я испробовал все, и ничего не помогло: сближение продолжается и даже усиливается, и я вижу, что так будет идти до конца. Я не могу больше переносить этого. В первое время после получения твоего последнего письма* я было решил уехать. И в продолжение трех дней жил с этой мыслью и пережил это и решил, что, как ни тяжела мне будет разлука с тобой, все‑таки я избавлюсь от этого ужасного положения унизительных подозрений, дерганий и разрываний сердца и буду в состоянии жить и сделать под конец жизни то, что считаю нужным делать. И я решил уехать, но когда я подумал о тебе, не о том, как мне будет больно лишиться тебя, как это ни больно, а о том, как тебя это огорчит, измучит, как ты будешь страдать, я понял, что не могу этого сделать, не могу уехать от тебя без твоего согласия.

Положение такое: продолжать жить так, как мы теперь живем, я почти не могу. Я говорю почти не могу, потому что всякую минуту чувствую, как теряю самообладание и всякую минуту могу сорваться и сделать что‑нибудь нехорошее: без ужаса не могу думать о продолжении тех почти физических страданий, которые я испытываю и которые не могу не испытывать.

Ты знаешь это, может быть, забывала, хотела забывать, но знала, и ты хорошая женщина и любишь меня и все‑таки не хотела, я не хочу еще думать, чтобы не могла избавить меня, да и себя от этих ненужных, ужасных страданий.

Как же быть? Реши сама. Сама обдумай и реши, как поступить. Выходы из этого положения мне кажутся такие: 1) и самое лучшее, это то, чтобы прекратить всякие отношения, но не понемногу и без соображений о том, как‑это кому покажется, а так, чтобы освободиться совсем и сразу от этого ужасного кошмара, в продолжение года душившего нас. Ни свиданий, ни писем, ни мальчиков, ни портретов, ни грибов Анны Ивановны*, ни Померанцева, а полное освобождение, как Маша освободилась от Зандера, Таня – от Попова. Это одно и лучшее. Другой выход это то, чтобы мне уехать за границу, совершенно расставшись с тобой, и жить каждому своей независимой от другого жизнью. Это выход самый трудный, но все‑таки возможный и все‑таки в 1000 раз для меня более легкий, чем продолжение той жизни, которую мы вели этот год.