Смекни!
smekni.com

Толстой Собрание сочинений том 19 избранные письма 1882-1899 (стр. 69 из 98)

Прекрасная, прекрасная ваша книга о Ге.

Дружески жму вам руку.

Лев Толстой.

19 августа 1897.

319. В. В. Стасову

1897 г. Сентября 3. Ясная Поляна.

Получил ваше интересное письмо, дорогой Владимир Васильевич, и почерпнул из него то, что мне нужно было; и кроме того, получил большое удовольствие, читая его*. Прочел его вслух нашим. Я теперь больше понимаю вашу начатую работу и очень желаю ее совершения. Больше мне ничего не нужно. И так совестно, что держу еще ваши книги. Отошлю тогда, когда закончу совсем и не может быть уже нужно заглянуть. А закончу совсем теперь, очень скоро. Можно так?*

Л. Толстой.

320. Т. Л. Толстой

1897 г. Октября 14. Ясная Поляна. 14 октября.

Получил твое письмо*, милая Таня, и никак не могу ответить тебе так, как бы ты хотела. Понимаю, что развращенный мужчина спасается женившись, но для чего чистой девушке aller dans cette galère*, трудно понять. Если бы я был девушка, ни за что бы не выходил замуж. На счет же влюбленья я бы, зная, что это такое, то есть совсем не прекрасное, возвышенное, поэтическое, а очень нехорошее и, главное, болезненное чувство, не отворял бы ворот этому чувству и так же осторожно, серьезно относился бы к опасности заразиться этой болезнью, как мы старательно оберегаемся от гораздо менее опасных болезней: дифтерита, тифа, скарлатины. Тебе кажется теперь, что без этого нет жизни. Так же кажется пьяницам, курильщикам, а когда они освобождаются, тогда только видят настоящую жизнь. Ты не жила без этого пьянства, и теперь тебе кажется, что без этого нельзя жить. А можно. Сказав это, хотя и почти без надежды того, чтобы ты поверила этому и так повернула свою жизнь, понемногу деморфинизируясь, и потому, избегая новых заболеваний, скажу о том, какое мое отношение к тому положению, в котором ты теперь находишься.

Дядя Сережа рассказывал мне – меня не было, – что они с братом Николаем и другими мало знакомыми господами были у цыган. Николенька выпил лишнее. А когда он выпивал у цыган, то пускался плясать – очень скверно, подпрыгивая на одной ноге, с подергиваниями и would be* молодецкими взмахами рук и т. п., которые шли к нему, как к корове седло. Он, всегда серьезный, неловкий, кроткий, некрасивый, слабый, мудрец, вдруг ломается, и скверно ломается, и все смеются и будто бы одобряют. Это было ужасно видеть. И вот Николенька начал проявлять желание пойти плясать. Сережа и Вас[енька] Перфильев умоляли его не делать этого, но он был неумолим, и, сидя на своем месте, делал бестолковые и нескладные жесты. Долго они упрашивали его, но когда увидали, что он был настолько пьян, что нельзя было упросить его воздержаться, Сережа только сказал убитым грустным голосом: пляши, и, вздохнув, опустил голову, чтобы не видать того унижения и безобразия, которое пьяному казалось (и то только пока хмель не прошел) прекрасным, веселым и долженствующим быть всем приятным.

Так вот мое отношение к твоему желанию такое же. Одно, что я могу сказать, это: пляши! утешаясь тем, что, когда ты отпляшешь, ты останешься такою, какою, какою ты была и должна быть в нормальном состоянии. Пляши! больше ничего не могу сказать, если это неизбежно. Но не могу не видеть, что ты находишься в невменяемом состоянии, что еще больше подтвердило мне твое письмо. Я удивляюсь, что тебе может быть интересного, важного в лишнем часе свиданья, а ты вместо объяснения – его и не может быть – говоришь мне, что тебя волнует даже мысль о письме от него, что подтверждает для меня твое состояние совершенной одержимости и невменяемости. Я понял бы, что девушка в 33 года, облюбовав доброго, неглупого, порядочного человека, sur le retour*, спокойно решила соединить с ним свою судьбу, но тогда эта девушка не будет дорожить лишним часом свиданья и близостью времени получения от него письма, потому что ни от продолжения свидания, ни от письма ничего не прибавится. Если же есть такое чувство волнения, то, значит, есть наваждение, болезненное состояние. А в душевном болезненном состоянии нехорошо связывать свою судьбу – запереть себя ключом в комнате и выбросить ключ в окно.

Николеньке надо было поехать домой и выспаться, не плясавши, если же это уже невозможно, то все, что мы можем сделать, грустно сказать: пляши.

Так вот, как я отношусь к твоим намерениям, а приведешь ты их в исполнение или нет, ты знаешь, что мое отношение к тебе не может измениться, не изменится и к Михаилу Сергеевичу или скорее изменится только к лучшему, сделав мне близким близкого тебе человека. Вот и все. Целую тебя. Машу и Колю.

321. М. Л. и Н. Л. Оболенским

1897 г. Октября 28. Ясная Поляна.

Приписочку* писал тебе у себя вечером перед ужином, потом пошли ужинать. Дору рвало, и она легла, и мы ужинали одни: мама, Лева и я, и разговорились о тебе и Коле и о вашей жизни. И мне стало грустно. Главное за то, что мы все – я‑то про себя уже верно знаю – любим вас и говорим о вас, а не вам. И вот я решил написать вам обоим, Коле и Маше, то, что я вывел из этого разговора и что думаю о вашей жизни в будущем с практической стороны. Я и прежде это думал, но теперь думаю с особенной определенностью и ясностью. Во‑первых, в Покровском* вам жить не надо. Не говоря о том, что это может быть неприятно Лизе и братьям и сестрам*, и если не неприятно, то может сделаться неприятно и вовлечь в неприятные не откровенные отношения, это не хорошо, потому что это халат, – эта жизнь не требует никаких усилий, а сел и живи. А усилия вам обоим, и особенно Коле, нужны. Ему необходимо начать свою женатую жизнь деятельностью, и энергичной деятельностью. И мотив этой деятельности для него готовый и очень определенный, это приобретение – наиближайшим к требованиям совести способом – средств той жизни, которую вы ведете. Хорошо быть требовательным и щекотливым к средствам приобретения, когда хоть приблизительно так же строг к себе в трате случайно находящихся в распоряжении средств, а когда этого нет – это самообман. Можно и заняться виноградниками в Алуште, и купить имение в…, где бы ни было, и энергически хозяйничать, и в земстве служить, можно служить и в банке, и в инспекторах, и в суде. Требовательным можно быть после того, как начал деятельность, и тогда отыскивать наиболее согласную с требованиями совести, а не тогда, когда никакой не начал, и когда требования совести нарушены более всего праздностью. Вот, Коля, главное, что я хотел сказать и что я слышу от всех и не могу, к сожалению, не согласиться. Непременно работа, и энергичная работа, и чем скорее, тем лучше. Покровское же, раз начато, пусть будет временным pied à terre*.

Если ошибаюсь – простите. Целую вас.

322. С. Т. Семенову

1897 г. Ноября 9. Ясная Поляна.

Очень мне жалко, дорогой Сергей Терентьевич, что должен огорчить вас.

Ваше сочинение: «Новые птицы…»* не хорошо. Нет ни внутреннего, ни внешнего интереса, нет и характеров. Главные лица совсем безжизненные, остальные старые и неяркие типы. Вообще мне кажется, что вы не склонны, или еще рано вам писать в драматическом роде. Мне очень жалко, что я должен сказать это вам, но правда всегда хороша. Рассказы ваши многие – и всегда самые простые, самые лучшие – очень хороши, но это писание ниже всякой критики. Даже и язык не выдержан. Но вы не унывайте, и если есть захватывающие вас чувства, то пишите в форме повести и рассказов. А то и вовсе не пишите. И так можно жить. А главное, не портить себе репутацию. Она теперь хорошая. Главный недостаток этого писания и того, которое было в «Русском слове»*, это то, что это произведение мысли, а не чувства. Не сердитесь на меня и не унывайте. Я в деревне еще. Если буду в Москве, то увидимся и поговорим подробнее.

Любящий вас

Л. Толстой.

Рукопись посылаю.

9 ноября.

323. П. А. Буланже

1897 г. Ноября 17. Ясная Поляна.

Получил вчера ваше длинное письмо, дорогой Павел Александрович, из Москвы*. А я еще в деревне и хочу пробыть как можно дольше. Уж очень велико преимущество жизни здесь перед московской. Чем более живу, тем более убеждаюсь в несомненности того, что простота, бедность, одиночество, скука жизни есть всегдашний признак важности, серьезности, плодотворности жизни, и напротив, сложность, богатство, общественность, веселие жизни – признак ее ничтожности. Сижу здесь один: немного пишу, делаю пасьянсы, разговариваю с Александром Петровичем*, и тем, кто зайдет, читаю пустяки, хожу один по комнате и знаю, чувствую, что жизнь моя оставляет след во мне, а потому, наверное, и в ком‑нибудь другом. А в Москве, в Лондоне интереснейшие события, книги, собеседники, заседания, прения, полнота как будто жизни через край, а она пустая и дай бог, чтобы только пустая, а то еще и скверная. Жизнь та, которая в нас, такое великое, святое дело, что только не нарушать его святости, не мутить – быть как дети, – и жизнь будет плодотворна и удовлетворяющая. За письмо ваше очень благодарю вас. Все это мне нужно про вас знать, и вы старались передать мне все о себе и старались не только мне показать, но и себя уверить, что вам хорошо, но я чувствую, что вам было тяжело и дурно. Разумеется, все дело в том, чтобы не думать о завтрашнем дне, но для того, чтобы не думать о нем, есть только одно средство: думать не переставая о том, так ли я исполняю дело настоящего. И это для нас, людей, связанных семьей, очень трудно, потому что часто нарушается единство с тем, что стало единой плотью, и тогда путаешься. Черткова совет очень хорош, я его и к себе применил. Да и просто по слабости своей не можешь всегда жить в настоящем, особенно за других. Хотя я и не испытывал этого, я вполне понимаю возможность и даже радость незаботы о завтрашнем дне, за себя, но не за других. Вот я теперь за вас не могу выкинуть этого из головы и не могу быть спокоен о вас, пока не узнаю, что вы нашли средства зарабатывать необходимое для семьи.

Так же и вы, я думаю, по отношению жены, тещи. Пожалуйста, не ищите в этих моих словах какого‑нибудь определенного смысла. В них такого и нет. А просто люблю вас и жалею и болею о вас. Хилкова положение я знаю и написал ему нехорошее, злое письмо и теперь со страхом жду его ответа, что он рассердился на меня*. Я живу хорошо. Дочери еще не приезжали. Маленький внук, которого повезла Таня, заболел, и это задержало ее. Прощайте. Целую вас и семью.