Смекни!
smekni.com

Солнце мертвых (стр. 12 из 37)

в колбочке этой вертимся. Не удалось - выплеснуть. Сеченов, бывало,

покойник: "Лука, - кричит, - дай-ка свеженькую лягушечку!" Два миллиончика

"лягушечек" искромсали: и груди выре-зали, и на плечи "звездочки" сажали, и

над ретирадами затылки из наганов дробили, и стенки в подвалах мозгами

мазали, и... - махнул доктор, - вот это - О-пыт! А зрители ожидают

результатов, а пока торговлишкой перекидываются. Вон, сэр Эдуард-то Ллойд

Джордж-то, освободитель-то человеческий, свободолюб-то незапятнанный, что

сказал! "Мы, - говорит, - всегда с людоедами торговали!" А почтенные господа

коммонеры, мандата на "вшивость" для себя еще не приявшие, но в душе близкие

и к сему, если от сего польза видится, - мудрое слово Джорджево положили на

сердце свое и... А-а, не все ли равно теперь! О миллиончике человечьих голов

еще когда Достоевский-то говорил, что в расход для опыта выпишут дерзатели

из кладовой человечьей, а вот ошибся на бухгалтерии: за два миллиона

пересегнули - и не из мировой кладовой отчислили, а из российского

чуланчишки отпустили. Bот это - опыт! Дерзание вши бунтующей, пустоту в

небесах кровяными глазками узревшей! И вот...

Доктор развел руками. Да, и вот! Смотрит на нас калека-дачка на

пустыре, с дохлой клячей под сенью вонючих "уксусных" деревьев.

Глядит-нюхает из-за уголка тощая Белка, ждет. Идет за пустырем дядя Андрей в

новом парусиновом костюме - ободрал недавно на дачке Тихая Пристань складные

кресла полковничьи и теперь разгуливает без дела, высматривает новую

"работу".

- И все это вымрет... - тоном пророка говорит доктор. - И они уже

умирают. И этот Андрей кончится. Мой сосед Григорий Одарюк тоже кончится...

и Андрей Кривой с машковцевых виноградников... Они уже все обработали, а не

чуют... Увидите. Убьют и меня, возможно. Еще считают за богача... Когда

наступит зима... увидите результаты. Опыт и их захватит. Вчера умер от

голода тихий работящий маляр... когда-то у меня красил... А на берегу

красноармейцы избили сумасшедшего Прокофия, сапожника... Ходил по берегу и

пел "Боже царя храни"! Избили голодного и больного, своего брата... О-пыт! Я

и сам теперь опыт делаю... Сухим горохом питаюсь.

Он шарит в кармане своего лондонского пиджака и бросает горошину

приглядывающейся к нему Жаднюхе.

- Этим самым. У меня фунтов десять имеется, в собачьей конуре

припрятал, не изъяли "излишки". И вот - по горсточке в день. Во рту катаю.

Зубы у меня плохи совсем, а челюсти у меня украли при обыске, вынули из

стакана, - золотая была пластинка! Покатаю, обмякнет - и проглочу. Ничего,

двенадцатый день сегодня. И еще - миндаль горький. Жарю. Обратите внимание,

очень важно. Амигдалин улетучивается, яд-то самый. Тридцать штук в день

теперь могу принимать. Это, пожалуй, самый безболезненный путь - "от помойки

в ничто"! Пульс ускоряется, сердце нарабатывается быстрей, и...

Доктор запнулся, уставил глаза, рот разинул и смотрит в ужасе...

- Мы... распадаемся на глазах... и не сознаем! Да вы вглядитесь,

вглядитесь... Умремте, скорей умремте... ведь ужасно теперь... теперь!.,

сойти с ума! Ведь тогда мы не сумеем уйти... может не прийти в голову уйти!

Будем живыми лежать в могиле, как теперь Прокофий!..

На меня это никак не действует. Я проверяю себя, пытаюсь постигнуть,

как я сойду с ума, как они будут бить тяжелыми кулаками... Нет, не

действует. Почему?

- Доктор, чем бы мне... кур поддержать?

- Ку-ур? Как - под-держать? Зачем - поддержать? Сжарить и съесть!

со-жрать! У вас есть даже индюшка?! Почему же ее еще никто не убил? Это

живой нонсенс! Надо все сожрать и - уйти. Вчера я "опыт" тоже делал... Я

собрал и сжег все фотографии и все письма. И - ничего. Как будто не было у

меня ничего и никогда. Так, чья-то праздная мысль и выдумка... Понимаете, мы

приближаемся к величайшему откровению, быть может... Быть может, в

действительности ни-ничего нет, а так, случайная мысль, для нее самой

облекающаяся на миг в доктора Михаила?! А тогда все муки и провалы наши, и

все гнусности - только сон! Сон-то, как материя, не суть ведь?! И мы не

суть...

Он смотрит неподвижно, как уже не сущий. И улыбается своей мысли.

- Мы теперь можем создать новую философию реальной ирреальности! новую

религию "небытия помойного"... когда кошмары переходят в действительность, и

мы так сживаемся с ними, что былое нам кажется сном. Нет, это невыразимо!

Да, куры... вы спрашивали... У меня была одна курица, любимица Натальи

Семеновны... Я думал было заклать ее, как жертву, и положить с покойницей в

шкап. Но... бросил эту игривую мысль. Горошком кормил. Подойдет к

балкончику... - последнее время она мало ходила, сидела больше,

нахохлившись, - спрошу: "Ну, что Галочка, чувствуешь опыт-то?" А она только

головкой повертывает. И я сейчас ей пару горошин. На ночь в комнаты запирал,

понятно. И вот - самоубийством покончила!

- Да что вы?!

- Отравилась. Весь горький миндаль поела. Приготовил прожаривать, а она

утром проснулась раньше меня, нашла и... в страшных конвульсиях! Ну, пошел

я. У вас есть горький? Ну, так имейте в виду... если штук сотню сразу...

лучше, конечно, в толченом виде - сеанс может успешно кончиться. Абсолютно.

А сейчас надо проведать горемыку нашу, - в Па-ри-же жила когда-то! Видела

сон прекрасный! А слышали новость? В Бахчисарае татарин жену посолил и съел!

Какой же отсюда вывод? Значит, Баба-Яга завелась...

- Баба-Яга?! Да. Я сам только подумал.

- Вот видите. Значит, сказка. А раз уже наступила сказка, жизнь уже

кончилась, и теперь ничего не страшно. Мы - последние атомы прозаической,

трезвой мысли. Все - в прошлом, и мы уже лишние. А это, - показал он на

горы, - это только так кажется.

Такие бывают человечьи разговоры.

Он уходит к соседке. У него под мышкой мешочек. Над ним белый широкий

зонт, весь в заплатках. Идет - колышется. Навстречу ему - голосок Ляли:

- Михайла Василич в гости!

И Ляля, и Вова прыгают перед ним, заглядывают на мешочек. Пшеничка или,

может быть, кукуруза? И не знают еще, что там самое для них вкусное, что так

любят дети и голуби: последняя горсть гороха.

А я долго еще сижу на краю Виноградной балки, смотрю на сказку. На

радужном опахале хвоста, на чудесном своем экране, павлин танцует у дачки, у

дохлой Лярвы. У ее головы недвижной, распластавшись на брюхе, тянется-вьется

Белка, вывертывая морду, будто целует Лярву. Доносится до меня урчанье и

влажный хруст... Она выгрызает у Лярвы язык и губы! Так скоро? Ведь только

сейчас ходила по пустырю кляча... Вот так миленькое "трио"! Жаднюха на меня

смотрит. Что, горошку? Я беру ее на руки, разглядываю ее лапки... Что

смотришь? Вот начну тебя с лапки... что?!.. Теперь все можно. Она уснула,

так скоро, доверчиво уснула...

Я долго еще сижу на краю балки, смотрю на леса в горах. Веки мои

устали, глаза не видят. Сплю и не сплю, сижу. Поторкивает-трещит, шумят

шумы, шумит дремучее... Погасает солнце. Шумит водопадами в голове...

Сорвешься туда, к камням... А, не страшно. Теперь ничего не страшно. Теперь

все - сказка. Баба-Яга в горах...

ВОЛЧЬЕ ЛОГОВО

В Глубокую балку пойти - за топливом?..

Там стены - глубокой чашей, небо там - сине-сине. Кусты да камни.

Солнечный зной курится, дрожит-млеет. Спят тысячелетние пни дубов,

заваленные камнями, - во сне последнем. Я бужу их своей мотыгой. С гулом и

свистом летят их проснувшиеся куски - солнце: будут светить зимою. Дремлет

на солнцепеке каменная змея - желтобрюх, заслышит шаги - поведет сонным

глазом - и завернется: знает меня, привык. Я побаюкаю его тихим свистом. А

он все дремлет, поставив на стражу глаз в золотом кольчике. Что и я -

порожденье того же солнца. Такой же нищий. Всегда - один. А вот и она,

ящерка-каменка, - вышурхнет, глянет и - обомлеет. От страха? От удивленья на

Божий мир? Застынет стрелкой и пучит бусинки глаз - икринки. Цикады трясут и

трясут над ухом ржавой, немолчной гремью - жаркое сердце балки. Вот -

оборвут, и глохнешь от тишины, кружится голова с умолчья.

Сил не хватит дойти до балки: день уже отнял силы.

Пень, иззубренный топором... Я знаю его историю.

Это было полной весной, когда цвели глицинии по веранде, и черный дрозд

на верхушке старого миндаля тихо, нежно насвистывал вечернюю песенку нашему

новоселью. Приветно глядело все: розовые кусты шиповника по ограде, белые

стены домика с зелеными ставеньками-ушами; павлин, пробирающийся под кедром

- к ночи, синий дымок над кухней - первого ужина... уже ночные, синею мглою

охваченные горы, намекающие душе:

- Отныне... вместе?

Теперь будут они следить за тихою жизнью нашей, впускать и укрывать

солнце, шуметь дождями. Золотые и синие - солнечные и ночные - будут глядеть

на нас до светлого конца жизни...

В тот вечер робких надежд я тихо ходил по саду. Мои деревья! Это -

старый миндаль... обгрызли его кору, но глядит еще бодро и весь осыпан. А

это... персик? Его донимают ветры... - ну, ничего, подвяжем. А вот и дуб. Ты

долго будешь расти, долго-долго... Увидишь старого человека, меня-другого...

он сядет здесь, - поставить скамейку надо, - и погасающими глазами будет

смотреть на сад, новый всегда, на неменяющуюся звезду над Бабуганом...

Тогда я нашел тебя, товарищ моей работы, дубовый пень. Ты валялся под

кипарисами, в полутьме, в затишье. Я хозяйственно оглядел тебя, обласкал

взглядом - я так был счастлив в тот вечер! Я тебя обнял и выкатил на свет

Божий - радуйся и ты с нами, будем работать вместе. Слышал ли ты, старик,

как домовито-детски мы толковали, куда бы тебя поставить... как ты будешь

лежать года, как хорошо посидеть на тебе вечерком, выкурить папироску,

глядеть и глядеть на море, мечтать по далям и крепко верить, что не порвется

нить нашей жизни, потянет другую, родную, нить... а ты все будешь