дыхание Его чую. Лица Твоего не вижу, Господи! Чую безмерность страдания и
тоски... ужасом постигаю Зло, облекающееся плотью. Оно набирает силу. Слышу
его зычный, звериный зык... Великие мудрецы, где вы?! Туманами подымаются
храмы ваши, в туманах тают... Чистый разум... призрачный мир идей... отсвет
метнувшегося человеческого мозга! Где вы там, бледные существа? В каких
краях обитаете? Какие на вас одежды? В луче бы солнца спустились, что ли,
бесплотные, породили бы из неоправданных мук, из неоплатных страданий новое
существо, неведомое доселе миру. Свершили чудо! Сошли бы в дожде на землю,
радугой перекинулись над морем, упали в громе! Или спускались вы, да продали
вас за грош, на обертку пустили под собачье мясо, в пыжи забили? В Проповеди
Нагорной продают камсу ржавую на базаре, Евангелие пустили на пакеты...
Пустое небо прикрылось синью, море прикрылось синью: стоит одно другого.
Скорей бы вечер... Я... Кто такой это - я?! Камень, валяющийся под
солнцем. С глазами, с ушами - камень, Жди, когда пнут ногой. Некуда уходить
отсюда... Гляди на горы: они в блеске, воздушные. На море... - праздничное
оно всегда. Безмолвие за ним, так... - туманность. На что же еще глядеть?..
Там, в городке, подвал... свалены люди там с позеленевшими лицами, с
остановившимися глазами, в которых - тоска и смерть. И там те семеро,
бродившие по горам... Обманом поймали в клетку. Что они чувствуют -
скрученное железо? Я еще волен бродить. Для них один только ход - в могилу.
"Истребитель" стоит у пристани, гроб железный. Его краснозвездная команда
наелась баранины до отвалу, напилась из подвалов и теперь спит - до ночи. И
красный вымпел тоже уснул - до ночи.
Что-то говорил доктор... Что-то случиться может... В небо смотрю я:
может?
Больно глазам от света.
Я хожу и хожу по саду, смотрю на камни. Что же случиться может? Какое
чудо? К кедру приду, постою, будто ищу чего-то. От кедра пышет. Душно от
Черных кипарисов. Все накалилось, струится, млеет. Солнце все мысли плавит.
От кедра гляжу на домик, на маленькую веранду. Здесь ли я жил когда-то?!
Смотрит веранда заплаканными глазами зацветших стекол. Голубые глицинии
давно опали, засохли тиссы перед крылечком...
На пустыре, за балкой, возятся возле Лярвы, подсовывают оглобли.
Вертятся вербины собаки, Цыган и Белка.
Кричит от дороги кто-то:
- Прирезать бы да на ко-клеты!
Это дядя Андрей с исправничьей дачи - Тихая Пристань. Одет по-дачному -
в парусинном костюме, в мягкой, господской, шляпе, раздобытой. Смуглый,
сутулый, крепкий и - темный весь. Посиживает по бугоркам, поглядывает на
дачки... побуркивает в кустах с такими же. Ходит - подумывает.
Не отвечают на его оклик, над Лярвой возятся.
- Теперь человечину едят, а на конятину заглядишься! Казанские татаре
за говядину признают... А нам все чтобы мя-со было! Я вот... невете...
реянец! По мне, хоть и не будь его вовсе, ей-Богу! у меня от его... за-пор
навсягды, сказать... вовсе для меня вредная пища, яд!..
Не отвечают ему от Лярвы. Он подходит к моей заграде:
- Гляжу-гляжу на ваше индюшечку... ужахаюсь?! Ку-да заходит! И, лих ее
носит, куренков куда заводит! Какой дурной подшиб палкой - по нонешнему
времени... капитал! Вон как у Вербы с гусем... ночным делом ухватили, даром
что собаки. Теперь человек злей собаки! А я свинку свою на ячменек выменял,
да за перекопку татаре вина пять ведер... до весны до самой обеспечен. А как
отсужу Лизаветину корову... Как так я в мае получил за перекопку? Это все
Прибытка старая с дурной головы плетет! В мае я за энту... за осеннюю
перекопку, а вчера опять получил, за обрезку, очень огромадный виноградник!
Вот Лизаветину корову отсужу, на мои гроши купила, стерьва.. тогда я,
сказать, барином ходить буду! А чего я спросить желаю... про павлина! Чего
он у вас на холостом ходу ходит? То ли бы уж скушали, а то на базар, татаре
богатые по случаю из хвоста позарются... татарки ихния заместо цветов в
волоса убирают. А мясо у них, сказать... не вредное?..
И отходит - в прогулочку. Идет - подумывает.
Павлин... Разве он мой еще? На табак если выменять... осталась одна
щепотка, а курить надо много... К ночи надо беречь, к ночи наваливаются
думы. Одичал теперь, не поймать. А на табак бы можно - не пшеница.
Осматриваюсь, отыскиваю павлина. Вон он, по пустырю бродит, хвостом
возит. Татаркам на украшение... богатым. Остались еще богатые? Гляжу -
прикидываю... и он глядит на меня, мой "табак". Я отвожу глаза, стараюсь
подавить прошлое. Первые радостные утра, начинавшиеся криком его на крыше
нашего дома, его топотаньем по железу... А без него будет еще чернее...
Я сажусь на каменное крылечко у веранды. Оно остыло. Солнце ушло за
домик. Гляжу на сухие грядки - солнце и с них сползает. Да, огурцы пожухли.
Поклеваны помидоры, висят кровяными лоскутками. И поливать не надо.
Всматриваюсь в потрескавшуюся у ног землю. Муравьи еще живы, суетятся-тащат
по своим норкам. Какие-то и у них планы. Этот как будто размышляет, поводит
усиком... не мыслитель ли муравьиный? Я беру ветку сухого тиса и веду по
земле, мету. Где теперь планы и... философия? Так и все. Чья-то слепая сила.
Метет... И... солнце по кругу ходит. Вечно ли ходить будет... Придет и на
него сила. И оно не будет ходить по кругу.
ЧУДЕСНОЕ ОЖЕРЕЛЬЕ
Да когда же накроет ночь это ликующее кладбище?! Солнце остановилось
над Бабуганом, не уходит. Не насмотрелось. Смотри, смотри... "Истребитель"
приглянулся тебе, и ему посылаешь приветного зайчика на вымпел - добрый
вечер.
Просыпаются там - ночь чуют. Похаживают, в черной коже, по палубе,
пощелкивают дельфинов - чешутся у них руки.
Нет, западает солнце. Судакские цепи золотятся вечерним плеском.
Демерджи зарозовела, замеднела... плавится, потухает. А вот уж и синеть
стала. Заходит солнце за Бабуган, горит щетина лесов сосновых. Погасла.
Похмурился Бабуган, глядит сурово, ночной, - придвинулся. Меркнут под ним
долины. Тянет оттуда тревожной ночью... Выстрелы бьют по ней - боятся ли,
угрожают...
Пора и вам, тихие курочки, прибираться к ночи. Последние даю вам
отруби. Пришел и павлин покрасоваться хвостом, танцует. Чего ты танцуешь,
Павка? Нечем мне заплатить тебе. Променяю тебя татарину-богачу - будешь
плясать недаром.
Я подкрадываюсь к нему, протягиваю руку. Он словно чует, оглядывает
меня, взмывает на ворота и шумно падает в темноту.
Я все стою и смотрю, как курочки вспархивают на оконце курятника,
легкие и пустые. Индюшка тревожно вертится у пустой чашки, пытает меня
глазком. Ну да, больше ничего не будет.
Вот он и кончен день, незнаемый день, прожитый для чего-то, - совсем
ненужный. Какое шнырянье днями! Можно теперь посиживать на пороге, глядеть
на звезды - хоть до утра. Они будут мигать, мигать... Поэты их воспевали,
ученые разглядывали в стекла. Разглядывают давно. Есть ли там темные, между
ними, умирающие земли? Где ты, страждущая душа, моей родная? Что там
развеяно, по мирам угасшим? А сколько там крови пролито и выстрадано
страданий! Или все свято там... ни свято и ни грешно, а так - миганье?
Нет ответа и никогда не будет. Они мерцают-горят, зеленые, голубые, -
неслышная музыка холодеющего огня над тленьем. Лопаются миры, сгорают и
огнях, как сор...
Усталые, тихие шаги. Ты это... Мы сидим с тобою плечо к плечу и молчим.
Думаем... Не о чем теперь думать. Камни так думают, тысячи лет лежат в
неподвижной думе. В ничто уходят - стираются, пропадают.
Видишь - упала звезда, черкнула огневой нитью... Подумала ты, я знаю...
но это не может сбыться. Не надо пытать и звезды: они никогда никому не
скапали слова - те же камни.
- Добрый вечер!.. - доходит из темноты голос.
Это наша соседка, что когда-то жила в Париже. Она пробирается в свете
звезд, через цепляющие кусты шиповника.
Сидим - молчим.
- Сегодня... - начинает она с удушьем и замолкает. - Носила няня
продать золотую цепочку покоимого Василия Семеныча, шесть золотников. Дали
шесть фунтов хлеба... Что же делать?..
Молчим. На звезды, на море смотрим. Стрелки струятся - вспыхивают на
нем.
- Голова стала мутная, ничего не соображаю. Детишки тают, я совсем
перестала спать. Хожу и хожу, как маятник.
За шиповником шуршит кто-то, нащупывает калитку.
- Кто там?..
- Я... - слышится робеющий детский голос. - Анюта... мамина дочка...
- Кто - Анюта?.. Ты чья? откуда?..
- Анюта, дочка... мама послала... мама Настя!..
Это, должно быть, снизу, из мазеровской дачи. Там Григорий столяр,
Одарюк, дачный сторож. Бывший сторож, теперь - хозяин.
Я подхожу к воротам и признаю девочку лет шести, беловолосую, с белой
косичкой-хвостиком. Бывало, она играла в садике своей дачи, кричала мне
вслед всегда:
- Ба-лин!.. дластвуй!..
Ее и в темноте видно. Она стоит за калиткой и колупает столбик, молчит.
Я спрашиваю, что ей нужно. Она начинает плакать тихими всхлипами.
- Мама послала... дайте... маленький у нас помирает, обкричался...
Крупки на кашку дайте... Папа Гриша уехал, повез кровати...
Я бессильно смотрю на нее, в петлю попавшую, как и все, на темные массы
гор, на черный провал, где город, где только один огонь - красный глаз
"истребителя": один он не спит, зажегся.
Что я могу ей дать?
Она просит позволить - подобрать на земле: может, от кур осталось,
виноградных выжимок прошлогодних... Она и в темноте видит и возьмет - совсем
трошки!
Но у меня нет жмыха. Как индюшка, глядит на меня глазком - по ее вздоху
чувствую: нет жмыха?! Как и Тамарка, она еще не может понять, что случилось.
Ведь ее посылала мама... мама Настя!
Она уносит горстку крупы в бумажке.
Я стою за воротами, в темноте. Я прислушиваюсь, как уходит она за
балку, под горку, где надоедно торчит желтая днем, не видная теперь
мазеровская дача. Там они погибают, пятеро.
Я припоминаю Одарюка, статного, красивого мужика, хорошо добывавшего в