А вы, несущие миру новое, называющие себя вождями, любуйтесь и не
отмахивайтесь. Пафосом слов своих оплакиваете страждущих?.. Жестокие из
властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили
великого народа! Гордые вожди масс, воссядете вы на костях их с убийцами и
ворами и, пожирая остатки прошлого, назоветесь вождями мертвых.
А она все сидит и томит-стонет:
- Ну, как же быть-то... с детьми-то как?.. Михайла Васильич принес
горошку, последнее. Сам ест желуди и горький миндаль, мелет на кофейной
мельничке виноградные косточки и печет из них какие-то пирожки... опыт над
собой производит и пишет работу. Вы понимаете, он уже... не в себе. Ну, как
же? Конечно, я отдам ожерелье... пусть хоть три фунта...
Я не могу сидеть, слушать... Я ухожу и брожу по саду, путаюсь по
кустам, натыкаюсь на кипарисы, ищу дышать... Душно от кипарисов, от треска
цикад, от неба... Ночь черная, ободок молодой луны давно свалился. Подходит
урочный час - ходить начинают, с лицами в тряпках - в саже, поворачивать к
стенке, грабить. Защитить некому. Могут прийти с минуты на минуту. Загремят
в ворота и крикнут слово, отпирающее все двери:
- Отворяй, с ордером из Отдела!..
А соседи ткнутся головами в подушку и будут слушать...
В ГЛУБОКОЙ БАЛКЕ
В море начинает белеть - в море рассвет виднее, - но горы еще ночные, в
долинах - мгла. Намекают по ним беловатые пятна дач. Время идти в Глубокую
балку, по холодку, - рубить.
Топор и ремень со мной. Я поднимаюсь на гребень горки. Все - на пороге
нового дня и - спит. Невесело просыпаться.
Серые виноградники по холмам, мутная галька пляжа... красный огонь на
вымпеле!.. Не ушел еще "истребитель". Семеро могут встретить еще одно утро
жизни. Я напрягаю глаза - в серую муть рассвета. Видно на посветлевшем море,
как суетятся на пристани темные пятнышки. Их ведут, - запоздали? Делают это
обычно глухою ночью. Или хотят показать, как встает над родными горами
солнце, в последний раз?..
Я неотрывно смотрю. Погасает огонь на вымпеле, начинает дымить труба.
Почему петухов не слышно? Не погромыхивает с шоссе раннею таратайкой? Или
пропали звуки?!.. Дробная сверль свистка - единственный знак рассвета?..
Нет... Я слышу унылый крик - неумирающий голос с минарета. Стоит над
городком белая, тонкая свеча - и только одна она еще посылает измученный
привет утру. Только она одна кричит воплем, что над горами, над городком,
над морем, над всем, что на них и в них, пребывает Великий Бог, и будет
пребывать вечно, и все сущее - Его Воля. Вознесите великому молитву за день
грядущий!
Пенится за кормой, и, бросая дугою след, "истребитель" уходит в море.
Пошел - на Ялту.
Их было семеро, с поручиком-командиром. Татары больше. Долгие месяцы
держались они в лесах и камнях, на перевале, в снегах и ливнях. Грозили и не
сдавались. По Крыму их были сотни - не захотевших неведомой им Европы. Ловят
перепелов на дудочку, селезней на утиный "кряк". Их поймали заманкой:
объявили - прощение. Они спустились с оружием - своей честью - почерневшие и
худые, с тревожно-сверкающими глазами застигнутой горной птицы. Они ходили
по городку тревожно, плечо к плечу, приглядываясь к углам, прислушиваясь к
ночным моторам. Они стереглись ночами, не выпускали из рук винтовки. Они
поглядывали к горам, где камни были для них - родное: из камня выросли их
аулы. Пока - им не разрешали туда вернуться. Их возили на фаэтонах: смотрите
- друзья, союзники! покорились! Их кормили бараниной и поили вином -
братались. И тенью следовали за ними ясноглазые люди в коже. Их выпытывали
приятельски о лихой жизни на перевале, об оставшихся там глупцах, о
тропках... Потом - отобрали оружие: теперь мир, и они завтра поедут в свои
деревни. Потом их забрали, ночью. Потом... сегодня уедут дальше. Уехали. С
ними могут покончить в море - швырнуть с камнями...
Я долго стою на горке, смотрю на кипящий хвост.
Может быть, тут же, на берегу, их жены, матери... или из деревень
горных видят черную лодочку на море и не чуют. Радуются прощенью, ждут:
власти нельзя не верить. Слезы выплаканы давно. Теперь - ослепнут. Так
ослепла старая татарка, над которою сжалились осенью, отдали задыхающееся
тело ее офицера-сына, забитого шомполами. Она вымолила его, выбила головой у
камня, в ногах у палачей была.
- Теперь можешь везти! - сказали.
И она, счастливая, на горной глухой дороге целовала его в погасающие
глаза, приняла его вздох на родных коленях. Глухие буковые леса слушали ее
тихий плач - да камни. Да старик возница, сосед-татарик, тер кулаком глаза.
- Не плачь, горькая женщина, - сказал он. - Лучше своя земля.
Этих не выдадут.
Я отрываю себя от моря, иду - высчитываю шаги, чтобы запутать мысли.
Вот и Глубокая балка - конец мыслям. Теперь - бить крепче по пням дубовым,
тысячелетним, в земле увязнувшим...
Здесь стены - чашей, по ним - корявые кусты граба, над головою - небо.
Рубить, не думать. А толканутся думы - рвать их по зарослям, разметать,
рассыпать. Смотреть на странные кусты граба, игру природы. Не кусты, а
чудесные превращения, таинственные намеки...
Вот - канделябр стоит, пятисвечник, зеленой бронзы, - кто его сбросил в
балку? А вот, если прищуришь глаз, - забытая кем-то арфа, затиснутая в
кусты, - заросшее прошлое... рядом - старик горбатый, протягивающий руку.
Кольцами подымается змея, живая совсем, когда набегает ветер. Знаки упадка и
пустоты и лжи? А где-то вознесшийся черный крест, заросший... Вон он, не
затеряется: прицепилась к нему портянка, и насунутое горлышко бутылки
посвистывает-гудит в ветер. Это матросы из Севастополя стреляли здесь в цель
- в бутылку. А вот знаменательный знак вопроса: ветром загнуло-выгнуло
тонкую поросль граба. Недоуменный вопрос - о чем? Я все повырублю в балке,
но крест оставлю, горлышко сниму только. Нет, оставлю и горлышко: в осенний
ветер будет гудеть-выть Крест - само естество живое - в опустевшей Глубокой
балке. Будет стонать, вопить. А вопросительный знак...
Я ударом срублю знак: он всегда заставляет что-то решать и думать.
Довольно решать и думать! Никаких вопросов! Конец и арфе, и канделябру, и
старику... Змею я кромсаю на кусочки. Никаких намеков! Пусть пустота - и
только.
Я вырубаю дубовые "кутюки" - с визгом летят осколки. Глаз бы хоть
выбили... оба глаза... Тьма все накроет. Смотрят на меня ящерки, желтобрюх
толстой веревкой медленно уползает с тропки - тихие жильцы балки. С ними
люблю молчать. Кузнечики прыгают на меня, ерзают в моих дырьях - по
знакомству. И я замираю от изумления, когда примечу в кусту изможденного
"богомола": в порыжевшей ряске, стоит он на умной своей молитве, воздевая
иссохшие руки-лапки. Не на Крест ли он молится, монах усохший? Или не видит,
что на Кресте - бутылка?!
Если бы только это: кусты и камни, в камнях и в норах живущее! Но есть
и еще, другое...
Я непременно увижу позеленевшую солдатскую гильзу, измятую манерку или
лоскут защитного цвета, - и все, залившее кровью жизнь, ударяет меня
наотмашь. Колышется и плывет балка, текут по ней стеклянные паутины...
Живут вещи в Глубокой балке, живут - кричат.
Здесь когда-то - тому три года! - стояли станом оголтелые матросские
орды, грянувшие брать власть. Били отсюда пушкой по деревням татарским,
покоряли покорный Крым. Пили завоеванное вино, разбивали о камни и
вспарывали штыками жестянки с консервами. Еще можно прочесть на ржавчине -
сладкий и горький перец, фаршированные кабачки и баклажаны, компот из
персиков и черешни - "Шишман"... Тот самый Шишман, которого расстреляли по
дороге. Валялся в пыли, на солнце фабрикант консервов в сюртуке и манишке, с
вырванными карманами, с разинутым ртом, из которого они выбили золотые зубы.
Теперь не найти консервов, но много по балкам и по канавам ржавых жестянок,
свистящих дырьями на ветру. Одуревшие от вина, мутноглазые, скуластые
толстошеи били о камни бутылки от портвейна, муската и аликанта - много
стекла кругом! - жарили на кострах баранов, вырвав кишки руками, выскоблив
нутро камнем, как когда-то их предки. Плясали с гиком округ огней,
обвешанные пулеметными лентами и гранатками, спали с девками по кустам...
Славные европейцы, восторженные ценители "дерзаний"!
Охраняемые Законом, за богатыми письменными столами, с которых никто не
сбросит портреты дорогих лиц, на которых солидно покоятся начатые работы, с
приятным волнением читаете вы о "величайшем из опытов" - мировой перекройке
жизни. Повторяете подмывающие слова, заставляющие горделиво биться уставшее
от покоя сердце, эти громкие побрякушки - титанические порывы духа,
гигантское обновление жизни, стихийные взрывы народных сил, величавые
устремления осознавшего свою мощь гиганта-пролетариата... - кучу гремучих
слов, проданных за пятак беспардонно-беспутными строкописцами.
Тоскующие по взлетам, вы рукоплещете и готовы послать привет. Вы даете
почетные интервью, восхищаясь и одобряя, извиняя великодушно частности,
обязательно повторяя, что не ошибается только тот, кто... Ну, понятно. Ваши
громкие имена, меченные счастливым роком, говорят всему миру, что все в
порядке вещей. Благосклонные речи ваши наполняют сердца дерзателей, выдают
им похвальный лист.
Невысока колокольня ваша: с нее не видно.
Покиньте свои почтенные кабинеты с успокоительным светом приятных ламп,
с тысячами томов, закрывавших золотом переплетов оголенную сущность жизни.
Ступайте и досмотрите сами. Увидите не бумагу, засыпанную словами: увидите
затекшие кровью живые души, брошенные как сор. Увидите все, если только
хотите видеть! Увидите и самих дерзателей, развязно не забывающих, что
императорские - дворцы, "роллс-ройсы" и поезда, тонкие вина прошлого,