Здравствуйте и вы, горы!
К морю - малютка гора Кастель, крепость над виноградниками, гремящими
надалеко славой. Там и золотистый "сотерн" - светлая кровь горы, и густое
"бордо", пахнущее сафьяном и черносливом, и крымским солнцем! - кровь
темная. Сторожит Кастель свои виноградники от стужи, греет ночами жаром. В
розовой шапке она теперь, понизу темная, вся - лесная.
Правее, дальше - крепостная стена-отвес, голая Куш-Кая, плакат горный.
Утром - розовый, к ночи - синий. Все вбирает в себя, все видит. Чертит на
нем неведомая рука... Сколько верст до него, а - близкий. Вытяни руку и
коснешься: только перемахнуть долину внизу и взгорья, все - в садах, в
виноградниках, в лесах, балках. Вспыхивает по ним невидимая дорога пылью:
катит автомобиль на Ялту.
Правее еще - мохнатая шапка лесного Бабугана. Утрами золотится он;
обычно - дремуче-черен. Видны на нем щетины лесов сосновых, когда солнце
плавится и дрожит за ними. Оттуда приходит дождь. Солнце туда уходит.
Почему-то кажется мне, что с дремуче-черного Бабугана сползает ночь...
Не надо думать о ночи, о снах обманных, где все - нездешнее. Ночью они
вернутся. Утро срывает сны: вот она, голая правда, - под ногами. Встречай же
его молитвой! Оно открывает дали...
Не надо глядеть на дали: дали обманчивы, как и сны. Они манят и - не
дают. В них голубого много, зеленого, золотого. Не надо сказок. Вот она,
правда, - под ногами.
Я знаю, что в виноградниках, под Кастелью, не будет винограда, что в
белых домиках - пусто, а по лесистым взгорьям разметаны человеческие
жизни... Знаю, что земля напиталась кровью, и вино выйдет терпким и не даст
радостного забытья. Страшное вписала в себя серая стена Куш-Каи, видная
недалеко. Время придет - прочтется...
Я уже не гляжу на дали.
Смотрю через свою балку. Там - мои молодые миндали, пустырь за ними.
Каменистый клочок земли, недавно собиравшийся жить, теперь - убитый.
Черные рога виноградника: побили его коровы. Зимние ливни роют на нем
дороги, прокладывают морщины. Торчит перекати-поле, уже отсохшее: заскачет -
только задует Север. Старая татарская груша, дуплистая и кривая, годы цветет
и сохнет, годы кидает вокруг медовую желтую "буздурхан", все дожидает смены.
Не приходит смена. А она, упрямая, ждет и ждет, наливает, цветет и сохнет.
Затаиваются на ней ястреба. Любят качаться вороны в бурю.
А вот - бельмо на глазу, калека. Когда-то - Ясная Горка, дачка
учительницы екатеринославской. Стоит - кривится. Давно обобрали ее воры,
побили стекла, и она ослепла. Осыпается штукатурка, показывает ребра. А все
еще доматываются в ветре повешенные когда-то сушиться тряпки - болтаются на
гвоздях, у кухни. Где-то теперь заботливая хозяйка? Где-то. Разрослись у
слепой веранды вонючие уксусные деревья.
Дачка свободна и бесхозяйна, - и ее захватил павлин.
ПТИЦЫ
Павлин... Бродяга-павлин, теперь никому не нужный. Он ночует на
перильцах балкона: так не достать собакам.
Мой когда-то. Теперь - ничей, как и эта дачка. Есть же ничьи собаки,
есть и люди - ничьи. Так и павлин - ничей.
Я не могу содержать его, роскошь эту. Он это понял и поселился на
пустыре. Мы - соседи. Он как-то ухитряется жить. Пережил зиму и
выпустил-таки хвост новый, хоть и не совсем прежний. Временами захаживает ко
мне. Станет под кедром, где когда-то дремал в жары, поглядывает и
ждет-пытает:
- Не дашь?.. - Не дам. Видишь - ничего нету, Павка.
Поведет коронованной головкой, хвост иногда распустит:
- Не дашь?!..
Постоит и уйдет. А то взмахнет на ворота, повертится-потанцует:
- Смотри-ка, какой красивый! Не дашь... И слетит на пустую дорогу,
блеснет зеленозолотистым хвостом. Там и там покричит-позовет по балкам -
пава, может, откликнется! Глядишь - уж опять бродит у своей одинокой дачки.
А то пройдется за горку, в Тихую Пристань, к Прибыткам: там дети - чего и
дадут, может. Вряд ли: там тоже плохо. Или к Вербе, на горку: там иногда
дают ребятишки в обмен на перья. А то повыше, на самый тычок, к старому
доктору. Но там и совсем плохо.
Недавно он жил в довольстве, ночевал на крыше, а дни проводил под
кедром. Собирались найти ему подругу.
Мне его больно видеть.
- ...Э-оу-аааа!.. - пустынным криком кричит павлин.
Жалуется? Тоскует?
Его разбудило утро. И для него теперь день - в работе. Поднялся,
расправил серебристые крылья в палево-розовой опушке, выправил горделиво
головку - черноглазой царицей смотрит. На старую грушу смотрит и вспоминает,
что "буздурхан" обобран. Ну, кричи же! Кричи, что и ты ограблен! Сияя
голубым фиолетом в солнце, вдумчиво ходит он по балкону, шелковым хвостом
возит - приглядывается к утру... И - молнией падает в виноградник.
- Ш-ши... несчастный!..
Он теперь не боится крика: вьется змеей-хвостом в лозах, оклевывает
зреющие гроздья. Вчера было много исклеванных. Что же делать! Все хотят
есть, а солнце давно все выжгло. Он становится дерзким вором, красавец с
царственной поступью. Он открыто грабит меня, лишает хлеба: ведь
виноградником питаться можно! Я выбиваю его камнями, он все понимает,
зелено-голубой молнией юркает-вьется между лозами, змеится по розовой осыпи
и пропадает за своей виллой. Кричит пустынно:
- ...Э-оу-аааа!..
Да, теперь и ему плохо. Желудей в этому году не уродилось; не будет и
на шиповнике ничего, и на ажине - все усохло. Долбит, долбит павлин сухую
землю, выклевывает дикий чеснок, лук гадючий, - от него остро пахнет
чесночным духом.
Летом он ходил в котловину, где греки посеяли пшеницу. Индюшка с
курочками тоже ходила на пшеницу, которую стерегли греки. Пшеница теперь
богатство! Даже ночевали греки в котловине, у огонька сидели, прислушивались
к ночи. Много у пшеницы врагов, когда наступает голод.
Бедные мои птицы! Они худеют, тают, но... они связывают нас с прошлым.
До последнего зернышка мы будем делиться с ними.
Солнце уже высоко ходит - пора выпускать куриное семейство. Несчастная
индюшка! У ней не было пары, но она упорно сидела и не брала корма. И
добилась: высидела шестерку курочек. Чужим, она отдала им свою заботу. Она
научила их засматривать в небо одним глазом, ходить чинно, подтягивая лапки,
и даже перелетать балку. Она принесла нам отрадную заботу, которая убивает
время.
И вот на ранней заре, чуть забелеет небо, выпустишь подтянутую индюшку.
- Ну, ступайте!
Она долго стоит, круглит на меня то тем, то другим глазом: покормить бы
надо! А ее кроткие курочки, беленькие, одна в одну, вспархивают ко мне в
руки, цапаются за мои лохмотья, настойчиво, глазами просят, стараются
уклюнуть в губы. Пышные, они день ото дня пустеют, становятся легкими, как
их перья. Зачем я их вызвал к жизни!? Обманывать пустоту жизни, наполнить
птичьими голосками?..
- Простите меня, малютки. Ну, веди их туда... индюша!
Она знает, что нужно делать. Она сама отыскала "пшеничную" котловину и
понимает, что греки ее гоняют. Грабом и дубнячком прокрадывается она в
рассвете, ведет курочек на кормежку, на самый край котловины, где подходит к
кустам пшеница. Юркнет со стайкой, заведет в самую середину - и начинают
кормиться. Крепким носом она срывает колосья и расшелушивает зерна. Держится
целый день, томясь жаждой, и, только когда стемнеет, уводит к дому. Пить!
Пить! Воды у меня довольно. Пьют они долго-долго, словно качают воду, и мне
приходится усаживать их на место: они уже ничего не видят.
Меня немного мучает совесть, но я не смею мешать индюшке. Не мы с нею
сделали жизнь такою! Воруй, индюшка!
Павлин тоже прознал дорогу. Но - вымахнет хвостом из пшеницы и
попадется грекам. Они поднимают крик, гонят воров и приходят к моим воротам:
- Циво, цорт, пускаишь?! Сицась убивай курей!
Их худые, горбоносые лица злобны, голодные зубы до жути белы. Они и
убить могут. Теперь все можно. - Убей! Сам сицас убивай прокляти воры!..
Это мучительные минуты. Убивать я не в силах, а они правы: голод.
Держать птицу - в такое время!
- Я не буду, друзья, пускать... И всего-то несколько зерен...
- А ты их сеиль?!.. Последни зерно из глоти вирьвал! Тебе нада голову
сшибаем! Все памирать будим!..
Они долго еще кричат, стучат палками по воротам - вот-вот ворвутся.
Неистово, непонятно кричат, нажиливая потные шеи, выпяливая сверкающие
белки, обдавая чесночным духом:
- Курей убивай! Теперь суда нема... сами будим!..
В их криках я слышу ревы звериной жизни, древней пещерной жизни,
которую знавали эти горы, которая опять вернулась. Они боятся. День ото дня
страшнее - и теперь горсть пшеницы дороже человека.
Давно убрали греки пшеницу: тюками, в мешках уносили в город. Ушли - и
пшеничная котловина закипела жизнью. Тысячи голубей - они хоронились от
людей где-то - голубились теперь по ней, выискивали осыпавшиеся зерна; дети
целыми днями ерзали по земле, выбирая утерянные колосья. И павлин, и индюшка
с курочками кормились. Теперь их гоняли дети. Ни зернышка не осталось - и
котловина затихла.
ПУСТЫНЯ
А что Тамарка?..
Она уже оглодала миндали, сжевала давшиеся через ограду ветки. Повисли
они мочалками. Теперь их доканчивает солнцем.
Громыхают ворота. Это Тамарка рогами выдавливает калитку.
- Ку-ддааа?!..
Вижу я острый рог: просунула-таки в щель калитки, ломится в огород.
Манит ее сочная, зеленая кукуруза. Шире и шире щель, всовывается розовый
шагрень носа, фыркает влажно-жадно, слюну пускает...
- На-ззад!!..
Она убирает губы, отводит морду. Стоит неподвижно за калиткой. Куда же
еще идти?! Везде - пусто.
Вот он, наш огородик... жалкий! А сколько неистового труда бросил я в
этот сыпучий шифер! Тысячи камня выбрал, носил из балок мешками землю, ноги
избил о камни, выцарапываясь по кручам...
А для чего все это!? Это убивает мысли.
Выберешься наверх горы, сбросишь тяжкий мешок с землею, скрестишь