руки... Море! Глядишь и глядишь через капли пота - глядишь сквозь слезы...
Синяя даль какая! А вот за черными кипарисами - низенький, скромный, тихий -
домик под красной крышей. Неужели я в нем живу? В саду - ни души, и кругом -
пустынно: никто не проедет за день. Маленький, с голубка, павлин по пустырю
ходит - долбит камень. Тишина какая! Весенними вечерами хорошо поет черный
дрозд на сухой рябине. Горам попоет - повернется к морю. Споет и морю, и
нам, и моим деревцам миндальным в цветах, и домику. Домик наш одинокий!..
Отсюда видно его изъяны. Заднюю стенку дожди размыли, камни торчат из глины
- надо до осенних дождей поправить. Придут дожди... Об этом не надо думать.
Надо разучиться думать! Надо долбить шифер мотыгой, таскать землю мешками,
рассыпать мысли.
Бурей задрало железо - пришлось навалить по углам камни. Кровельщика бы
надо... И кровельщика, пожалуй, не осталось. Нет, старый Кулеш остался:
стучит колотушкой за горкой, к балке, - выкраивает соседу из старого железа
печки. В степь повезут выменивать на пшеницу, на картошку... Хорошо иметь
старое железо!
Стоишь - смотришь, а ветерок с моря обдувает. Красота какая!
Далеко внизу - беленький городок с древней, от генуэзцев, башней.
Черной пушкой уставилась она косо в небо. Выбежала в море игрушечная
пристань - скамеечка на ножках, а возле - скорлупка-лодка. Сзади - плешиной
Чатырдаг синеет, Палат-Гора... Там седловина перевала... выше еще - и
смотрит вихром Демерджи. Орлы живут по ее ущельям. Дальше - светлые цепи
голых, туманно-солнечных гор Судакских...
Хорош городок отсюда - в садах, в кипарисах, в виноградниках, в тополях
высоких. Хорош обманчиво. Стеклышками смеется! Ласковы-кротки белые домики -
житие мирное. А белоснежный Дом Божий крестом осеняет кроткую свою паству.
Вот-вот услышишь вечернее - "Свете тихий"... Я знаю эту усмешку далей.
Подойди ближе - и увидишь... Это же солнце смеется, только солнце! Оно и в
мертвых глазах смеется. Не благостная тишина эта: это мертвая тишина
погоста. Под каждой кровлей одна и одна дума - хлеба!
И не дом пастыря у церкви, а подвал тюремный... Не церковный сторож
сидит у двери: сидит тупорылый парень с красной звездой на шапке,
зыкает-сторожит подвалы: - Эй!.. отходи подале!..
И на штыке солнышко играет.
Далеко с высоты видно! За городком - кладбище. Сияет на нем вся
прозрачная, из стекла, часовня. Какая роскошь... не разберешь, что в
часовне: плавится на ее стеклах солнце...
Обманчиво-хороши сады, обманчивы виноградники! Заброшены, забыты сады.
Опустошены виноградники. Обезлюжены дачи. Бежали и перебиты хозяева, в землю
вбиты! - и новый хозяин, недоуменный, повыбил стекла, повырывал балки...
повыпил и повылил глубокие подвалы, в кровине поплавал, а теперь, с
праздничного похмелья, угрюмо сидит у моря, глядит на камни. Смотрят на него
горы...
Я вижу тайную их улыбку - улыбку камня...
Сереет под Демерджи обвал - когда-то татарская деревня. Века глядела
гора в человечье стойло. И показала свою улыбку - швырнула камнем. Да будет
каменное молчание! Вот уж идет оно.
Что, Тамарка? И ты, бедняга, попала в петлю... А примириться не хочешь:
упрямо стучишь копытом, бьешь головой в ворота! Похудела же ты, бедняга...
Она тупо глядит на мою поднятую руку стеклянными глазами, синими с неба
и ветряного моря. Да куда же еще идти?! Ее бока провалились, выперло кости
таза, а хребет заострился и изъеден кровопийцами мухами и слепнями. Сочится
сукровица из ранок: там уже свербит червивое потомство, зреет в теплоте
язвы. Вымя ее вытянулось и потемнело, подсохли-поморщились сосочки: ничего
не вытянут из нее сегодня хозяйские руки.
- Ступай же... нету!..
Она не верит. Она же знает великую силу человека! Не может она понять,
почему не кормит ее хозяин...
И я не могу понять, Тамарка... Понять не могу, кому и зачем
понадобилось все обратить в пустыню, залить кровью! А помнишь, еще недавно
каждый мог тебе дать кусок душистого хлеба с солью, каждый хотел потрепать
твои теплые губы, каждый радовался на твое ведерное вымя. Кто же это выпил и
твои соки? Каждую весну ты носила, а теперь ходишь пустая и не прибавила на
рогах колечка!..
В ее стеклянных глазах я вижу слезы. Немые, коровьи слезы. Голодная
слюна тянется-провисает к колючей ажине, которую она жевала. С усилием
отрывает она глаза от кукурузы, поворачивает от калитки и... смотрит в море.
Синее и пустое. Она его хорошо знает: синее и пустое. Вода и камни.
Смотрю и я... Сколько хочешь смотри - и так, и этак.
Прямо смотри: не видная Азия, Трапезунд. Там Кемаль-Паша воюет со всеми
народами на свете; побил и греков, и англичан, и французов, и итальянцев -
всех побил-потопил в славном турецком море.
Пошептывают прижухнувшиеся татары:
- Це-це-це... Кемал-Паша! Крым идет... пылымот стрылят, балшивит тикал!
Хлэб будит, чурэк-чебурэк... баряшка будыт... Балшой чилавэк Кемал-Паша! Наш
будыт...
Вправо - Босфор далекий, Стамбул Великий. Там горы хлеба и сахара, и
брынзы, и аравийского кофе, и баранов...
Влево, в утренней дымке, - земля родная, кровью святой политая...
Ни дымочка на синей дали, серебрятся течения... Одна голубая парча - на
солнце.
Мертвое море здесь: не любят его веселые пароходы. Не возьмешь ни
пшеницы, ни табаку, ни вина, ни шерсти... Съедено, выпито, выбито - все.
Иссякло.
А солнце пишет свои полотна!
Фиолетовый пляж розовым подержался, теперь бледнеет. Накалится -
засветится. К ночи с холоду посинеет. А вот и она - синь-бель: вскипает с
играющего моря. Нет ни души на гальке, пятнышка нет живого. Прощай,
расцветка!
Ни татарина меднорожего, с беременными корзинами на бедрах - груши,
персики, виноград! Ни шумливого плута-армянина из Кутаиси, восточного
человека, с кавказскими поясами и сукнами, с линючими чадрами кричащих
красок - утехой женщин; ни итальяшек с "обомаршэ"*, ни пылящих ногами,
запотевших фотографов, берущих "с веселым лицом" у камня, лихо накидывающих
черный лоскут суконный, небрежно-важно разбрасывающих - "мерсис"! И
уральские камни сгинули, и растаяли бублики за копейку, и раковинки с
"Ялтой" - китайской тушью, и татары-проводники в рейтузах синей "диагонали",
с нафабренными усами, с бедрами Аполлона из Корбека, со стеком за лаковым
голенищем, с запахом чеснока и перца. Ни фаэтонов в пунцовом плисе, с белыми
балдахинами, вздувающимися на бойком ходу, с красными язычками в бисерной
мишуре-сверканье, с конями и шерстяных розанах, с крымскими глухарями из
серебра - звоном бахчисарайским, - щеголевато-мягко несущихся мимо
просыпающихся утренних вилл в глициниях и мимозах, в магнолиях и розах, и в
винограде, с курящеюся поливкой, с душистой прохладой утра, умело
опрысканного садовником. Ни широких турок, мерно бьющих новые плантажи,
крепкожильных, с синими курдюками, с полудня засыпающих на земле - у камня.
Ни дамских зонтиков на песке, жарких цветов полудня, ни человеческой бронзы,
которую жарит солнцем, ни татарского старичка, сухого, с шоколадной головкой
в белой обвязке, мотающегося на коленях - к Мекке...
* Название французского магазина.
Не ты ли сожрало, море? Молчит, играет.
Кому продавать, покупать, кататься, крутить лениво золотистый табак
ламбатский? Кому купаться?.. Все - иссякло. В землю ушло - или туда, за
море.
Смотрят в пустой песок выбитыми глазами дачи. Тянут бакланы в море,
снуют-плавают их цепочки.
Одно увидишь на побережной дороге - ковыляет босая, замызганная баба с
драной травяной сумкой, - пустая бутылка да три картошки, - с напряженным
лицом без мысли, одуревшая от невзгоды:
- А сказывали - все будет!..
Прошагает за осликом пожилой татарин, - гонит с вьючком дровишек, -
угрюмый, рваный, в рыжей овчинной шапке; поцекает на слепую дачу, с
вывернутой решеткой, на лошадиные кости у срубленного кипариса:
- Це-це-це... ах, шайтаны!..
И вспомнит: носил сюда петухов в сезоны, черешню, виноград, груши...
было время! А теперь и соли купить не с чем.
А то пропылит на мухрастой запаленной лошадке полупьяный красноармеец,
без родины - без причала, в ушастом шлыке суконном, в помятой звезде
красной-тырцанальной, с ведерным бочонком у брюха - пьяную радость везет
начальству из дальнего подвала, который еще не весь выпит.
Так вот какая она, пустыня!
Смеется солнце. Поигрывают тенями горы. Все равно перед ними: розовое
ли живое тело или труп посинелый, с выпитыми глазами - вино ли, кровь ли...
И этому верховому звездоносцу. Остановится перед разбитой виллой,
глядит-пялит заспанными глазами... - чего такое?.. Приметит - стеклышко
никак цело! Наведет-нацелит: - А-а, едренать...
Еще нацелит...
Но куда же пойдет Тамарка?
Она тянет-вытягивает мордочку и мычит, протяжно - на море. В синее и
пустое. Еще мычит, и еще... И уходит через дорогу в балку. Задумывается над
сочным молочаем: не съесть ли?.. Фыркает и отходит: чует коровьим нюхом эти
острые молочаи-боли - от них вымя сочится кровью.
Ну, что же сегодня делать? Что и вчера - все то же: нарвать виноградных
листьев помоложе, мелко-мелко порезать - и суп будет. Хорошо чесноку
добавить - дает, говорят, бодрость; но чеснок весь вышел. Потом... опять
листу надо - обманывать единственное живое, что нам осталось, - птиц наших.
Они связывают нас с прошлым. Их надо поскорей выпустить, кузнечика хоть
поймают. Они доживут до осени, а дальше... Не стоит думать. Кружились бы
только с нами! Они отзываются на ласку, задремывают на коленях, затягивая
пленочками зрачки. Они шумно слетаются из балок, заслышав обманное звяканье
жестяной кружки, - не зерно ли?! - разговаривают даже с нами. Я хорошо
понимаю Робинзона.
Итак, начинаем день.
В ВИНОГРАДНОЙ БАЛКЕ
Виноградная балка... Овраг? Яма? Нет: это отныне мой храм, кабинет и