Татарин привел Его! Это Он велит дождю сеять, огню - гореть. Вниди и в меня,
Господи! Вниди в нас, Господи, в великое горе наше, и освети! Ты солнце
вложил в сучок и его отдаешь солнцу... Ты все можешь! Не уходи от нас,
Господи, останься. В дожде и в ночи пришел Ты с татарином, по грязи...
Пребудь с нами до солнца!
Тянется светлая ночь у печки. Горят жарко дубовые "кутюки". Будут
гореть до утра.
ЗЕМЛЯ СТОНЕТ
Я никак не могу уснуть. Коснулся души Господь - и убогие стены тесны. Я
хочу быть под небом - пусть не видно его за тучами. Ближе к Нему хочу...
чуять в ветре Его дыхание, во тьме - Его свет увидеть.
Черная ночь какая! Дождь перестал, тишина глухая; но не крепкая,
покойная тишина, как в темные ночи летом, а тревожная, в ожидании... -
вот-вот случится!.. Но что же случиться может?.. Я знаю, что после дождя
может сорваться ветер, сорвется вдруг. А сейчас даже слышно капанье
одиночных капель, и с глубокого низу доплескивает волною море, будто дышит.
Слышу даже, как чешется у Вербы собака.
Я тихо иду по саду, выглядываю звезды, вот-вот увижу, - чувствуются они
за облаками. Пахнет сырой землей, горною мглою пахнет: сорвется ветер,
чуется тугой воздух. Свежая хвоя кедра осыпает лицо дождем... Я затаиваю
шаги... болью хватает меня за сердце... Вот он, жуткий, протяжный стон...
тянется из далекой балки. И снова - тихо. И снова - тяжкий, глубокий
вздох... - кто-то изнемогает в великой муке. Удушаемый вопль покинутого
всеми...
Я знаю его, этот тяжкий, щемящий стон. Я слышал его недавно. Он взывает
из-под земли, зовет глухо...
О нем все говорят в округе:
- А по ночам-то теперь, в балках к морю... застонет-застонет так -
у-у-у... у-х-х-х-х-х-х... А потом тяжело-о так, вздохнет - ааа...а! Сердце
захолонет будто! Вроде как земля стонет. Недобитые это стонут, могилки
просят... Ох, нехорошо это!..
Я прислушиваюсь в глухой ночи. Тяжко идет из балок:
...уууу... у...
Нет ему выхода, - потянется и уходит в землю. И еще, еще...
...аааа... а... - замирающий вздох муки...
Мертвой тоскою сжимает сердце. Не они ли это, брошенные в овраги, с
пробитою головою, грудью... оголенные человеческие тела?.. Всюду они,
лишенные погребения...
Умом я знаю: это кричит тюлень, черноморский тюлень - "белуха". Знают
его немногие рыбаки - выводится. И не любят слышать. Он подымает круглую
голову из моря, глухою ночью, кладет на камень и стонет-стонет... Не любят
его - боятся - черноморские рыбаки, и "рыба его боится".
Умом я знаю... А сердцем... - тяжело его слышать человеку.
Я долго слушаю, затаившись, и мукой кричит во мне. А вот и сорвался
ветер, ударил с гор. Зашумели, закланялись, закачались кипарисы, затрепетали
верхушками, - видно на звездном небе. Продуло тучи. Будет теперь дуть-рвать
круглые сутки. Не кончит в сутки - ровно три дня дуть будет. А к третьему
дню не кончит - на девять дней зарядит. Знают его татары.
Слышно через порывы, как бьют в городке часы. Не остановились?.. Нет в
городке часов: это церковный сторож. Последнее время выбивает редко. Что ему
пришло в голову? Одиннадцать?..
А может быть, и отнесло ветром. Полночь?
Я смотрю в сторону городка. Ни искры, ни огонька, провал черный. А что
такое у моря, выше?.. Пожар?! Черно-розовый столб поднялся!.. Пожар!.. Или
обманывает темнота ночи, и это ближе, а не на пристани... Не у столяра ли
Одарюка, на мазеровской даче... костер в саду?.. Шире и выше столб, языки
пламени и черные клубы дыма! Пожар, пожар! Вышка на Красной Горке освещена,
круглое окошко видно! Черная сеть миндальных садов сквозит, выскочил кипарис
из тьмы, красной свечой качается... полыхает. В миндальных садах пожар?..
Черная крыша Одарюка вырезалась на пламени.
Я бегу за ворота, на маленькую площадку, где кустики. Под моими ногами
- даль. Ближние дома городка светятся розовым, и розовая свеча-минарет над
ними, с ними... В море широкий отсвет костра-пожарища. Даже пристань
выглянула из тьмы! Миндальные сады - как днем, сучья видны и огненные
верхушки. Срывает пламя, швыряет в море. Разбушевался там ветер.
- Пожар-то какой... Господи!.. Дахнова дача горит!..
Голоса сзади, из темноты, - соседи. Яшка ковром накрылся. Няня, в
лоскутном одеяле. С Вербиной горки доносит:
- Матросы горят... ей-Богу!.. пункт ихний! Нет, Дахнова!
Полянка, где мы стоим, вся розовая, от зарева.
- Ба-тюшки... - вскрикивает няня.- Да это же Михайла Васильич горит!..
Он... он!.. Новая его дачка, из лучинок-то стряпал! По старому его дому
вижу... глядите, дом-то!..
Конечно. Горит доктор, - за его старым домом.
Утихает. Кончилась, сгорела! Много ли ей надо, из лучинок?
Должно быть, рухнула крыша: полыхнуло взрывом, и стало тускло.
- Сбегай, Яша... узнай! - просит няня.
- Ня-ня... - слышится болезненный голос барыни. - Где горит?
- Да сараюшка на берегу.-- Спите с Богом. Уж и погасло.
- Иди, няня... детей-то перепугали...
Миндальных садов не видно. За ними отсвет. Я стою на крыльце, жду
чего-то... Я знаю. Незачем мне идти. Сгорела дача старого доктора... Я же
знаю. А может быть, только дача... Доктор переберется в свой старый дом...
Мне уже все равно, все - пусто.
Вызвездило от ветра. Млечный Путь передвинулся на Кастель - час ночи. А
я все жду...
Шаги, тяжело дышит кто-то, спешит... Это - Яша.
- Ну?..
- Капут! Сгорел доктор! И народу никого нет... Матрос там один,
гоняет... которые набежали... Никто ничего не знает... и Михал Василича не
видать... Говорят, сгорел будто... в пять минут все! А он еще накрепко
припирался... кольями изнутри... Матрос говорит... снутри горело. У них с
пункта видно... Обязательно, говорит, сгореть должен... Хозяин обязан у
своего пожара ходить, а его не видали... все говорят! А может, куда
забился?.. Все печь по ночам топил! А уж тут-то у него... не хватает. Ну,
спать пойду. Слышите... опять он стонет?.. Настонал доктору-то...
Да, стонет... или это ветер жестянками... Сгорел доктор. Ушел в огне.
Сам себя сжег... или, быть может, несчастный случай?.. Теперь не страшно.
Доктор сгорел, как сучок в печурке.
КОНЕЦ ДОКТОРА
Я не хочу туда. Там теперь только скореженное железо, остовы кипарисов,
черные головни. И витает, как бесприютная птица, беспокойный дух бывшего
доктора. А уцелевшая оболочка - черепушка, осколок берцовой кости и пружины
специального бандажа, от Швабэ - в картонке от дамской шляпы, лежат в
милиции, и ротастые парни ощупывают обгоревший череп, просовывают в глазницы
пальцы.
- Вот так... шту-ка!
Сгорел доктор в пышном костре своем, унеслась его душа в вихре.
Его коллега прибыл на сытом ослике, в бубенцах, повертел горелую
черепную кость - разве на ней написано! - и сказал вдумчиво:
- Установить личность затрудняюсь. Кто бы это мог быть - в костре?!
Повертел крючки и пружинки от бандажа, сказал уверенно:
- Теперь для меня совершенно ясно. Хозяин этого бандажа - доктор
медицины Михаил Васильевич Игнатьев. Это его специальный бандаж,
собственного его рисунка, от Швабэ. Можете писать протокол, товарищ.
Пишите тысячи протоколов! Вертите, ротастые, черепушку... швырните ее
куда!.. Нет у нее хозяина: вам оставил.
Няня остановилась с мешком "кутюков", докладывает:
- Михайла Василич-то наш... сго-рел! Черепочек один остался, да какой
махонечкий! А глядеть - головка-то у них была кру-упная... Капиталы у них
большие, сказывают... на себе носили... Припирался очень на ночь, боялся. А
ночь, буря... удушили да пожаром-то и покрыли! Говорить-то нельзя, не
знамши. Отмаялся, теперь наш черед. Да уж не вашу ли курочку я видала... на
бугорочке, ястреб дерет? Да это еще давеча было, как в город шла.
Кричу-кричу - шш, окаянный! Не боится... облютели, проклятые. Всем скоро...
Новое утро, крепкое. Ночью вода замерзла, и на Куш-Кае, и на Бабугане -
снег. Сверкает, колет. Зима раскатывает свои полотна. А здесь, под горами,
солнечно по сквозным садам, по пустым виноградникам, буро-зелено по холмам.
Днями звенят синицы, носятся в пустоте холодной, тоскливые птицы осени. На
крепком и тонком воздухе, в голоте, четки звуки и голоса.
Что за горячая работа?! Стучат топорами в стороне миндальных садов.
Весело так стучат... Словно былые плотники объявились, обтесывают бревна,
постукивают топорами. И по железу кровельщики гремят, споро-споро... кому
это крышу кроют? Давно не слыхали такой работы.
Идет из-под горы няня, дощенку тянет.
- Где это плотники заработали? кому строят?
- Стро-ют!.. По Михал Василичу поминки правят, старый дом растаскивают
другой день. Волокут, кто - что. Господи, твоя воля!.. Всю железу начисто
ободрали, быки какие выворачивают... уж и лес! А железо-то пло-тное,
двенадцатифунтовое... Ишь как!..
Да, лихо кипит работа.
- Вот уж хозяин-то был... на-век строил! А растащили за день. Как так,
кто? А народ... и рыбаки, и... кто взялся. Прямо волоком волокут. И милиция,
и помощник комиссара... Мальчушья набежало... жи-вы! Кричу одному, - ты что,
паршивый чертенок, чужое добро волочишь?! - Теперь, - говорит, - дозволено,
всенародно! Мой папанька вот наработал, а я оттаскиваю. Вон что! - И ты,
говорит, тетенька, отдирай, чего осилишь! Всем можно!.. Возьми вот их! А что
ж, подумаешь-то... помирать... Хоть потопиться! С голоду-то за сучьями по
балкам лазить...
Поминки правят... Я смотрю на свой домик. Последний угол! Последняя
ласка взгляда была на нем... Через узенькие оконца солнце вбегало радостными
лучами, играло в родных глазах. Оно и теперь вбегает, все на те же места
кидает свои полоски и пятна - на трескающиеся стены, на половицы,
исчерченные шагами, на маленький белый столик, в чернильных пятнах и
росчерках... Крохотная веранда, опутанная глициниями, оголившимися к зиме...
Когда-то воздушные кисти их весело голубели в живых глазах. Заплаканные
стекла, давно не мытые... Уйдем... и завтра же выбьют стекла, развалят
стены, раскроют крышу, поволокут, потащут... с довольным гоготом мертвецов.