Смекни!
smekni.com

Солнце мертвых (стр. 5 из 37)

- Та-ак... Значит, ели... Верно?

- Вот придет няня... - краснеет она, катает ногой кипарисовую шишку. -

Давайте я понесу... Листу-то ско-олька-а!

Она ни за что не скажет, что не ели, что понесла няня продавать коврик.

- А Рыбачиха-то не сдюжила, продали корову-то, Маньку! У них очень

семейство большое, ребят что опят...

Она говорит, как взрослая - всегда серьезна. Пытливая у ней голова: все

знает, что делается в округе, в городке, у моря.

- Еще что скажешь?

Она смущенно стоит у порога кухни, трет одну ногу о другую, следит, как

кромсаю лист.

- Индюшка-то ваша вчера у доктора на тычке была, чашку в кухне

расколотила!.. - косит Ляля на меня глазом, - не поговорю ли с ней об

индюшке, - но я молчу. Поинтересней надо? - А у Вербы-то какое горе!

- А что такое?

Она вспыхивает, поблескивает глазами: она довольна. Складывает на груди

руки, как ее мать-няня, и начинает сокрушенно:

- А как же... этой ночью у них гуся украли!

- Да ну-у?

- Украли, как же... и голоску не подал. Да гляньте воньте... только

один гусь гуляет!..

От кухни всю Вербину горку видно. Верно: один только гусь гуляет. За

ним павлин ходит, землю долбит.

- Ох, некому больше, как дядя Андрей... - шепотком говорит она и глядит

через балку: за пустырем павлиньим - не видная за горбом Тихая Пристань. -

Уж такой-то вредный мужик! Некому, как ему. Слышим ночью - уж так-то жареным

гусем пахнет, не продыхнуть. А это к нам ветерком наносит, от них ведь

ветер-то по ночам, от Бабугана... Так-то шкварочками... да сальцем... ужас!

Я слышу, как во рту у Ляли полно слюны, как она делает горлом. Надо ее

отвлечь:

- А что такое случилось... учительница вчера Вербененка отчитывала? Не

слыхала?

- Да как же! - оживляется Ляля и опять подбирает руки. - Идет Прибытка,

учительница... из городу шла. Идет Амидовым виноградником, а уж к ночи было.

А она плохо видит, в пинснях... Собаки, - сперва думала... А как пила

хрипит! Подошла поближе, глядит... а это вербенята - озорники хо-о-о-ро-шую

грушу пилят! Садову грушу. "Бэру"... вот такие на ней груши! Ну, а теперь

никакого порядка, все плетни разворочены, хоть скрозь гуляй... "Вы что тут

делаете?! Разве можно пилить садовое дерево?!" - как заругалась! Они -

ти-кать! Ведь не можно садовое дерево? Сколько уходу было... А стра-ху нет.

Уж она их начитывала!..

- Вот что, газетка... Вот тебе маленькая лепешка... поделишься с

Володей.

Она вся вспыхивает и пятится, а глаза не могут оторваться от лепешки.

Она даже отмахивается в испуге:

- Ай, что вы... да не надо, что вы... Ну, зачем же... не надо. У нас же

есть же...

Ее надо поймать за плечо и дать насильно.

- Ну, зачем это... - у самих мало... Ну, спаси-бочко вам... Ба-льшое

спасибо! ба-а-льшое... - смущенно захлебывается Ляля, разглядывая лепешку, и

все пятится, пятится в кипарис.

Сначала она отходит тихо, сдерживает себя, - и вдруг,

помчится-помчится! Мелькнет за кипарисами красная юбочка, голые ноги,

отшлифованные загаром, блеснут у обрыва в балку - и слышится придушенный

голос: "Володя! Володичка!" Я знаю, что сейчас появится на моей границе, за

колючей оградой, пятилетний белоголовый Володя - благодарить. Вежливости их

учит старая барыня, жившая в Париже... Вот уж и появляется он под своими

дубками, за моим садом, в белой, пестро заплатанной рубашке, в штанишках -

наполовину коричневых, из барыниной кофты, наполовину своих, белых, - кричит

звонко-звонко:

- Ба-а-ль-шо-е!.. спа-сибочко... ба-аль-шо-е!

Есть еще детские голоски, есть ласка. Теперь люди говорят срыву,

нетвердо глядят в глаза. Начинают рычать иные.

Я выпускаю кур, индюшку с курочками. Отныне и до... - пусть до завтра!

- это наше родное, кому открываешь душу. Свидетели нашего умирания. Все

поверяешь им, и они так умеют слушать!

Проволочным крючком, через отдушину наверху, вылавливаю я кол,

подпирающий изнутри дверку, - хитрый запор голодного времени! - и с гулом

сыплется на меня онемевшая за ночь птица.

Живы, мои родные! С новым утром!

Они кипят под ногами, не давая ступить, заглядывают в лицо и в руки.

Зерна! Зерна! Они бегают за мной стайкой, вывертывают шейки, не чуя, что под

ногами, спотыкаются на бегу, подпрыгивают, как собачки, мечутся в

беспокойстве: поставят ли перед ними чашки? Носится поджарая, подтянутая

индюшка - бутылочка на ножках:

- ...Пуль-фье... пуль-фье...

Эх вы, горевая птица! Ты, беленькая Торпедка, совсем ослабла: стоишь,

пленкой затягиваешь глазки... И ты, Жемчужка, невеселая. А ты, Жаднюха,

упомнила оставленную вчера кефалью головку, которую принесла из балки, всеми

исклеванную, и так же упрямо долбишь. Поди ко мне на руки, маленькая,

пошепчи на ухо... А, ты засматриваешь в кармашек, где, помнишь, когда-то

лежали зерна... Там когда-то и часы лежали... Вот, есть у меня для тебя

немного... Ну? Раз, два... десять... двенадцать зерен! Чего же не долбишь в

пустую руку? Ну, что же мне вам сказать? Какую новость? Вот. Дошло и до вас

дело. За горкой внизу живут "дяди", которые любят кушать... и курочек любят

кушать! Как бы не пришли за вами, отбирать "излишки"! Пять курочек еще

можно, а у меня вас больше. Вот, пожалуй, и отберут у меня "излишки"... Ну,

не будем думать.

Я даю им пареный лист в чашках. Они дерутся из-за него, вытаскивают

мохрами, прячут, давятся, набивают зобы. Стоят и долбят в пустые чашки. А

ястреба уже стерегут по балкам.

Смотрю я, думаю, вспоминаю... хочу осмыслить... Сон кошмарный? В плен к

дикарям попался?.. Они все могут! Не могу осмыслить. Я ничего не могу, а они

все могут! Все у меня взять могут, посадить в подвал могут, убить могут! Уже

убили! Не могу осмыслить (или я одичал, разучился думать? разучился

мыслить?!). А для чего теперь нужно мыслить! Мыслить, и вот - на одной чашке

с ними...

Я слышу сигнал, неистовый голос Ляли, - только она так может:

- Ай-йу-а-ай!..

Дикий, пустынный крик - похожий на крик павлина.

А, налетает ястреб! К осени ястреба лютеют.

Ее крик слышен на версты - и на море, и по дальним балкам. Ястреба ее

хорошо знают, красную ее юбку, приметную издалека, ее острые глазки,

стреляющие по горам и в небо, - боятся и ненавидят. Подстерегают ее в

дубовых чащах, впиваются хищными зрачками: так бы и разорвали! Ее понимают

куры, все птицы... Сама она похожа на белую голубку. Закричит тревожно - и

всюду по горкам поднимаются крики и хлоп ладошей: вопят на своей горке

вербенята, визжит Рыбачихино семейство, на пшеничной котловине, на Тихой

Пристани, у Прибытков, далеко внизу, по холмам, на умирающих дачках, у кого

только доживают куры, последнее живое. Столько над ними дрожали, укрывали,

когда ходили отбирать "излишки" - портянки, яйца, кастрюльки, полотенца...

Укрыли. А теперь ястребов боятся, стервятников крылатых.

Низко плывет по балке стервятник, завинчивает полетом. Палевым отливает

на его крыльях солнце. Сбил его с ходу неистовый крик Лялин. Летит на дубки,

за балку, притаивается в чаще.

Теперь я хорошо знаю, как трепещут куры, как забиваются под шиповник,

под стенки, затискиваются в кипарисы - стоят в дрожи, вытягивая и вбирая

шейки, вздрагивая испуганными зрачками.

Хорошо знаю, как люди людей боятся, - людей ли? - как тычутся головами

в щели, как онемело роют себе могилы.

Ястребам простится: это ИХ хлеб насущный.

Едим лист и дрожим перед ястребами! Крылатых стервятников пугает

голосок Ляли, а тех, что убивать ходят, не испугают и глаза ребенка.

ЧТО УБИВАТЬ ХОДЯТ

Кто-то верховой едет... кто такой?..

Подымается из-за бугра к нам, на горку... А, мелкозубый этот!..

Музыкант Шура. Как он себя именует - "Шура-Сокол". Какая фамилия-то лихая! А

я знаю, что мелкий стервятник это.

Кто сотворил стервятника? В который день, Господи, сотворил Ты

стервятника, если Ты сотворил его? Дал ему образ подобия Твоего... И почему

он Сокол, когда и не Шура даже?! Покорный конек возит его по горкам -

хрипит, а возит. Низко опустил голову, челка к глазам налипла, взмокшие бока

ходят: трудно возить по горкам. Покорен конек российский: повезет и

стервятника - под гору повезет и в гору, хоть на Чатырдаг самый, хоть на

вихор Демерджи, пока не сдохнет.

Я отворачиваюсь, за кипарис кроюсь. Или стыдно мне моих лохмотьев? Моей

работы?

Как-то, тоже в горячий полдень, нес я мешок с землею. И вот, когда я

плелся по камню, и голова моя была камнем - счастье! - вырос, как из земли,

на коньке стервятник и показал свои мелкие, как у змеи, зубы - беленькие, в

черненькой головке. Крикнул весело, потряхивая локтями:

- Бог труды любит!

Порой и стервятники говорят о Боге!

Вот почему я кроюсь: я слышу, как от стервятника пахнет кровью.

Он одет чисто, в хорошей куртке, а кругом все в лохмотьях. Он

порозовел, округлился, налился даже, а все тощают, у всех глаза провалились

и почернели лица. Один он на коньке ездит, когда все ползают на карачках.

Такой храбрый!

Я давно его знаю, три года. Он проживал на самой высокой даче, которую

называли "Чайка". Поигрывал на рояле. Живут мирные дачники - живут тихо.

Спускаются по балкам к морю - купаться. Любуются на горы - как чудесно!

Раскланиваются с округой: "Добрый вечер!" И, конечно, исправно платят.

Звонкая была "Чайка", молодая дача. И молодые женщины на ней жили - врачи,

артистки, - кому необходим летний отдых.

И вот подошло время. Пришли и в городок люди, что убивать ходят.

Убивали-пили. Плясали и пели для них артистки. Скушно!

- Подать женщин веселых, поигристей! Подали себя женщины: врачи,

артистки.

- Подать... кро-ви!

Подали и крови. Сколько угодно крови!

И вот, когда все, как трава, прибито, раскатывает Шура-Сокол на

лошадке. Недаром он поигрывал на рояле, поглядывал с самой высокой дачи -

стервятники приглядывают с верхушек! - многие уже... "высланы на север... в