Нет у меня никакого слова. Я хочу оборвать последнее, что меня вяжет с
жизнью, - слова людские. - Ходила в этих вот... в советских садах
работать... - полфунта хлеба! да ка-кого! - одна мякина. Еще вина
полбутылки. А денег нет, не отпечатали! Как, говорит, отпечатаем, тогда... А
говори-ли-то-о!.. Озолотим на всю поколению! Вот и колей, поколение-то оно
какое! А мне чего с детями полфунта? А по садам кто работает, с полбутылки
валются... голодные! Ребятишкам вино дают, мальчишки пьяне-ошеньки... Всем,
значит, помирать скоро?..
И я говорю ей "слово": - Что ж, и помирать придется.
Она даже бросает хворост.
- Да ведь о-бидно! Ни во что ведь вышло-то все! Насулили-намурили -
берись теперь! Я про себя не говорю - детей жалко. Старшие у меня на ноги
хоть стали, а эти!.. Барыня уже все распроменяла, вот-вот сама-то
завалится... А что я вам скажу... - шепотком говорит нянька и все
оглядывается, - комиссара вчерась убили, на перевале! Леня вчера в Ялтах
был, слыхал. Продовольственный комиссар наш, на машине ехал... хотел с
деньгами на родину тикать. Сичас из лесу выходют с ружьями... отчанные, не
боятся! Ну, конечно, зеленые. Рангелевцы, не признают которые... Стой! Ершов
фамилия? Все им известно! Долой слазь! Жену с детьми не тронули, отойти
велели. А того сейчас цепями к машине прикрутили, горючкой полили и зажгли.
Сго-рел! Мы, говорят, за народное право, у нас, говорят, до всего досмотр!..
А?!
Она пытает меня жадными глазами, все "верного слова" ждет.
- А сейчас иду по бугорочку, у пристава дачи, лошадь-то зимой пала...
гляжу - мальчишки... Чего такое с костями делают? Гляжу... лежат на брюхе,
копыто гложут! грызут-урчат. Жуть взяла... чисто собачонки. Вот
подкатило-подкатило - сблевала, простите сказать... да не емши-то... Ну,
вот... за коврик бархатный три фунтика всего дали ячменьку... а завтра-то
чего будем?.. Уж скорей бы!
Она машет рукой, забирает палки и уходит - качается, вот-вот
споткнется. Не чует она, что скоро у нее случится, как будет варить кашу из
пшеницы... с кровью! Или чует? Я теперь вспоминаю... В ее глазах был тогда
неподдельный ужас... Часто говорила она о своем Лене - собирался на степь
поехать, за что-то добыть пшеницы...
А еще совсем недавно она ждала, что всем раздадут и дачи, и
виноградники, всем, как она, "трудящим", и будут они жить, как господа жили.
Наше будет! Слыхала она "верное слово", как орал матрос на митинге:
- Теперь, товарищи и трудящие, всех буржуев прикончили мы... которые
убегли - в море потопили! И теперь наша советская власть, которая коммунизм
называется! Так что до-жили! И у всех будут даже автомобили, и все будем
жить... в ванных! Так что не жись, а едрена мать. Так что... все будем
сидеть на пятом этаже и розы нюхать!..
Ну, вот. Ступай и бери: виноградники, и сады, и дачи, все -
бесхозяйное, все - пустое!
- А ведь забыла! - окликает нянька. - Иван Михалыч вам кланяться
наказали, зайтить хотели! На базаре попался. Вот уж страсти! Не узнала и не
узнала... - рваный, грязный, на ногах тряпки наверчены, еле идет с палкой.
Гляжу, - старичок какой-то нищий стоит у ларя, у грека, кланяется -
просит... а грек и говорит: "Господин професхор, пожалуйте вам!" В
корзиночку ему три грецких орешка положил и картошек пару. Ма-тушки! Иван
Михалыч! А дача-то какая у них была! Я ведь на них стирывала, бывало. Книг
полна комната, и все-то пишут! А теперь с голоду помирают, ста-аренькие
стали. Признали меня и говорят: "Вот, Тимофевна, народушко-то наш праведный
за труды-то мои как отблагодарил! на пенцию-то мою воробьиный мне паек
выписал!" Ведь это как сказал-то! И верно, что вы думаете... дураки-то мы,
ничего не разумеем... Какой такой воробьиный? "А по фунту хлеба... на
месяц!" Что вы думаете, верно! "Вот и бумажка с печатью всенародной
прислана". Вынул бумажку, греку подал, а сам все кланяется, трясется. Стал
грек разбирать-читать, еще подошли люди. Верно! По тыще рублей на месяц,
насмех! А хлеб-то нонче... двенадцать тысяч фу-унт! Говорить стали которые,
а тут с ружьем подошел, прислушал. "Над нашей властью смеешься, старый
черт?" И всякими словами! Тебе, говорит, сдохнуть давно пора, а ты еще за
народным хлебом трафишься! И всех разогнал. Да еще грозился подва-лом! Какой
народ дерзкий... А какая дача-то была-а...
Ушла, наконец. В Глубокую балку уйти? Рубить, рубить... А павлин и там
слышен. Солнце словно заснуло, за Бабуган не хочет. А, Жаднюха заявилась, на
мои руки смотрит... Ага, у меня миндалек, вот что. Я разламываю его на
крошечки. Ну, поди ко мне, ласковая моя. Давай-ка сядем, и я расскажу тебе
сказочку...
Я усаживаюсь на краю балки, сажаю Жаднюху на колени и тихо глажу. Она
начинает заводить глазки.
...Ну, слушай. Жил-был Иван Михайлыч, писал книжки. По этим книжкам и
мы с тобой учились. Потом про Ломоносова писать начал. Ты, Жаднюха, даже и
про Ломоносова не знаешь, как и Тимофевна, хоть ты и умная русская
курочка... Тебе бы только миндалек есть. Ничего, ты честная курочка, и если
тебя кормить, ты к Рождеству непременно отплатила бы мне яичком. Верно? Не
спишь, плутишка... Знаю тебя, ты гордая курочка. Говорить только не умеешь.
А если бы ты умела говорить... Ну, спи. С голоду спится. Так вот, про
Ломоносова... Даже и премию ему дали... Была у нас в Питере такая Академия
наук... Буржуи, конечно, там всякие сидели, "ученая рухлядь" всякая... Жаль,
далеко ты не ходишь, а то бы послушала, как там, внизу, умные парнишки
объясняют! Ну, вот эта самая "ученая рухлядь" за Ломоносова-то пре-мию Ивану
Михайлычу дала, медаль золотую. Ну, и... золотую медаль у него грек купил,
который ему орешка-то положил, или татарин там, или еще кто... за пуд муки.
Вот ты легонькая какая стала, и Иван Михайлыч тоже... совсем облегчился, и
остались у него только... ничего не осталось, один Ломоносов в голове! И
стал Иван Михайлыч за хлебом по горам лазить, как ты по балкам. За уроки ему
платили щедро: пол-фунта хлеба и хорошее полено! Чего ты испугалась! Ляля-то
кричит... У меня спи спокойно, не дрожи... Да, полено. Очень уж он полену-то
радовался! Человек старый, холодно зимой про Ломоносова-то писать, а за
дровами-то в балку надо. Куда ему зимой в балку! А скоро и поленья перестали
давать: некому и учиться стало, голод. И вот на прошенье Ивана Михайлыча -
прислали ему бумагу, пенсию! По три золотника хлеба на день! А знаешь ли
что, Жаднюха... да уж не спутали ли они? Может, это они про тебя прознали,
что на горке такая умная курочка живет-голодает... да тебе и назначили?.. Ты
чего опять? Мало, что ли?! Три-то золотника?!.. Тебе бы, дурашке, гордиться
надо... Вот и рассказал тебе сказочку. Ну, гуляй. Ишь как Лярва-то прекрасно
гуляет! Гуляй и ты.
Ковыляет по павлиньему пустырю, за балкой, хромая рыжая кляча - остов.
Пройдет шага два - и станет. Понюхает жаркий камень, отсохшее, колкое
перекати-поле. Еще ступит: опять камень, опять желтенькая колючка. Отведет
голову на волю - море: синее и пустое. Отвернется, ступит. На ее
боках-ребрах грязной медью отсвечивает солнце.
Это - кобыла Лярва, с дачи под пустырем, где старый Кулеш стучит
колотушкой по железу, выкраивает из старого железа новые печки - в степь
повезут обменивать на картошку. Давно не запрягает ее хозяин. Надорвалась
весною, как возила тощенького старичка покойничка на кладбище, - с тех пор
хиреет. Ходит старуха хитро, упасть боится. Упадет - не встанет.
Приглядывается к ней Вербина собака, Белка: чует.
Умирающие кони... Я хорошо их помню.
Осенью много их было, брошенных ушедшей за море армией добровольцев.
Они бродили. Серые, вороные, гнедые, пегие... Ломовые и выездные. Верховые и
под запряжку. Молодые и старые. Рослые и "собачки". Лили дожди. А кони
бродили по виноградникам и балкам, по пустырям и дорогам, ломились в сады,
за колючую проволоку, резали себе брюхо. По холмам стояли-ожидали - не
возьмут ли. Никто их не брал: боялись. Да и кому на зиму нужна лошадь, когда
нет корму? Они подходили к разбитым виллам, протягивали головы поверх
заборов: эй, возьмите! Под ногами - холодный камень да колючка. Над головой
- дождь и тучи. Зима наступает. Вот-вот снегом с Чатырдага кинет: эй,
возьмите!!
Я каждый день видел их на холмах - там и там. Они стояли недвижно,
мертвые и - живые. Ветер трепал им хвосты и гривы. Как конские статуи на
рыжих горах, на черной синеве моря - из камня, из чугуна, из меди. Потом они
стали падать. Мне видно было с горы, как они падали. Каждое утро я замечал,
как их становилось меньше. Чаще кружились стервятники и орлы над ними, рвали
живьем собаки. Дольше всех держался вороной конь, огромный,- должно быть,
артиллерийский. Он зашел на гладкий бугор, поднявшийся из глубоких балок,
взошел по узкому перешейку и - заблудился. Стоял у края. Дни и ночи стоял,
лечь боялся. Крепился, расставив ноги. В тот день дул крепкий норд-ост. Конь
не мог повернуться задом, встречал головой норд-ост. И на моих глазах рухнул
на все четыре ноги - сломался. Повел ногами и потянулся...
Если пойти на горку - глядеть на город, увидишь: белеют на солнце
кости. Добрый был конь - артиллерийский, рослый.
Лярва подобралась к веранде, где вонючие уксусные деревья. Вытянулись
деревья - не даются. Так и будет стоять пока не возьмет хозяин. Ходит за ней
павлин, поглядывает на ее хвост-мочалку - а пока землю долбит.
Некуда глаза спрятать...
По горам тени от облачков, играют тенями горы. Посветлеют и потемнеют.
ПРО БАБУ-ЯГУ
Я сижу на обрыве. Черная стена шифера падает в глубину - там в ливни
шумят потоки. Вид отсюда - на весь Уголок внизу. Там, вдоль пустынного
пляжа, уныло маячат дачки, создававшиеся любовно, упорным трудом всей жизни
- тихий уют на старость. Там - весь Профессорский Уголок, с лелеянными