ЛИТЕРАТУРА XVII В.
XVII веку суждено было продолжить и развить тенденции, наметившиеся в литературе эпохи русского Предвозрождения. Именно этот век, по словам Д. С. Лихачева, «принял на себя функцию эпохи Возрождения, но принял в особых условиях и в сложных обстоятельствах, а потому и сам был «особым», неузнанным в своем значении»[1].
Это был век, когда «прочно укоренившиеся за шесть веков литературные жанры легко уживались с новыми формами литературы: с силлабическим стихотворством, с переводными приключенческими романами, с театральными пьесами, впервые появившимися на Руси при Алексее Михайловиче, с первыми записями фольклорных произведений, с пародиями и сатирами»[2].
Характерной чертой литературы XVII в. явилось ее разделение на литературу официальную, «высокую» и демократическую.
Официальная литература первых десятилетий XVII в. сохраняет внешне непосредственную связь с литературными традициями прошлого века. Но важнейшим фактором, определившим новое в ее развитии, явилась сама историческая действительность. Русь переживала едва ли не самый сложный период своей истории, получивший в историографии выразительное наименование Смутного времени. Авторы исторических повествований, в немалом количестве появившихся в это время, пребывают в смятении, видя «беды», пришедшие «на все преславное Российское царство». Но смятение не приводит к душевной расслабленности, не уводит их от волнующих политических и военных проблем; напротив, литературные произведения этого времени необычайно темпераментны, публицистичны, их авторы настойчиво ищут причины постигших страну бедствий. Их уже не удовлетворяет традиционное объяснение средневековой историографии, что бог «наказывает» страну «за грехи наши», они ищут виновников бедствий, пристально всматриваясь в своих современников.
Именно в произведениях, повествующих о событиях Смуты, происходит открытие человеческого характера во всей его сложности, противоречивости и изменчивости. В старой историографии, например в хрониках, разумеется, отмечались перемены в образе мыслей и в поступках того или иного исторического лица. Но такие изменения лишь фиксировались, хронист радовался исправлению грешного, негодовал развращению праведного, но не пытался объяснить эту эволюцию индивидуальными чертами характера данного лица. Писатели XVII в. уже хорошо понимают связь поступка с характером, сложность и изменчивость самих характеров.
В исторических сочинениях начала XVII в. авторы пытались осмыслить происходящее, оставить о нем память потомкам, а в ряде случаев оправдать и объяснить свои собственные политические пристрастия или поступки.
В литературе XVII в. восстанавливается репертуар беллетристических памятников XV в.: появляются многочисленные списки «Сербской Александрии», «Повести о Дракуле», «Повести о Басарге», переводного сборника басен «Стефанит и Ихнилат», «Сказания об Индийском царстве» и т. д.
Это нельзя объяснить только лучшей сохранностью более поздних рукописей XVII в.; несомненно, сказывается снятие «цензурного запрета» на беллетристические «неполезные» повести. Кроме того, эти памятники находят свою литературную среду среди новой волны переводов XVII в., таких, как переводы рыцарских романов («Повесть о Бове», «Повесть о Брунцвике», «Повесть об Аполлонии Тирском» и им подобных), сборников занимательных новелл («Фацеции») или не менее занимательных псевдоисторических преданий (сборник «Римских деяний»).
Создаются новые редакции «Повести об Акире», «Повести о Трое», «Девгениева деяния».
Произведения XVII в., даже те, которые могут быть отнесены к его официальной литературе, свидетельствуют об эмансипации жанров и героев, которую мы отмечали в «Повести о Басарге» или в «Повести о Петре и Февронии», — последнюю лишь формально можно отнести к жанру житий.
Столь же не похожа на традиционный жанр сказания о поставлении монастыря и «Повесть о Тверском Отроче монастыре».
«Повесть о Тверском Отроче монастыре». В повести рассказывается, как некий отрок (здесь в значении — слуга, младший дружинник) тверского князя Ярослава Ярославича Григорий полюбил красавицу Ксению, дочь деревенского пономаря. Юноша просит у ее отца дать согласие на их брак, но тот явно смущен: брак его дочери с Григорием кажется ему слишком неравным. Однако Ксения советует отцу принять предложение Григория. Идут последние приготовления к свадьбе; венчание должно состояться в церкви того села, где живет невеста.
Тем временем князь, такой же молодой и красивый, как и его любимец-слуга, отправляется на охоту. Случайно он, следуя за улетевшим от него любимым соколом, попадает в то село, где готовится свадьба Григория и Ксении. Князь входит в дом невесты, где она сидит со своим женихом и гостями, и вдруг Ксения объявляет собравшимся: «Востаните вси и изыдите во стретение своего великаго князя, а моего жениха». Затем она обращается и к изумленному, как и все, Григорию со словами: «Изыди ты от мене и даждь место князю своему, он бо тебе болши и жених мой, а ты был сват мой». Князь, увидев красоту Ксении («аки бы лучам от лица ея сияющим», — скажет автор), «возгореся... сердцем и смятеся мыслию»; в тот же день он обвенчался с Ксенией в сельской церкви. Огорченный отрок покидает своего господина. После трехлетних скитаний Григорий с помощью князя основывает под Тверью мужской монастырь, где и постригается под именем Гурия.
Как и Феврония, Ксения сама устраивает свою судьбу: именно она отказывает Григорию и объявляет князя своим женихом. Но прав и Д. С. Лихачев, утверждая, что «Ксения, собственно, пассивная героиня. Эта красавица не любит никого, ее любовь — и суженая и этикетная»[3]. В этой противоречивости образа Ксении наглядно отражаются сложные переплетения старого и нового в литературе XVII в.
Действительно, с одной стороны, перед нами, бесспорно, новые черты: эмансипируется жанр — в повести сочетается тема земной любви и тема создания монастыря, эмансипируется образ литературного героя: женой князя становится мудрая дева Ксения, наконец, движущей силой сюжета является любовный треугольник. Но с другой стороны, религиозной экзальтацией веет от Ксении. Она действует не из корыстных или чувственных побуждений, а подчиняется «божьему повелению»; князь накануне своей неожиданной свадьбы видит вещий сон, попадает в село он не совсем случайно: его привело чудо, охотничий сокол, который так и не дался князю в руки. Сокол уселся на церкви, несмотря на призывы княжеских слуг «никакоже думаше слетети к нима, но крилома своима поправливаяся и чистяшеся». Когда князь после венчания выходит с Ксенией из церкви, сокол, «видя господина своего идуща с супругою своею, сидя на церкви начат трепетатися, как бы веселяся и позирая на князя», затем на зов князя он слетел вниз и «сяде на десней его руце и позирая на обоих, на князя и на княгиню». Это чудо несомненно связано с божьей волей, на которую ссылается Ксения; напомним, что сокол — символ жениха, и недаром князь видел в вещем сне, как сокол, «все стадо птиц разогнав, поймал голубицу красотою зело сияющу, паче злата, и принесе» ее князю.
«Повесть о Фроле Скобееве». Плутовская новелла ХVII в. достигает своего совершенства в «Повести о Фроле Скобееве». В отличие от бедняка-неудачника «Повести о Шемякином суде», Фрол, мелкий чиновник (он площадной подьячий или ябедник, промышляющий перепиской и составлением юридических бумаг и ведением дел своих клиентов), сам настойчиво, любыми средствами устраивает свою судьбу. Он хитростью женится на дочери знатного стольника Нардина-Нащокина Аннушке и становится наследником движимого и недвижимого имущества своего тестя.
Авантюрная повесть о Фроле Скобееве интересна нам не столько похождениями героя: она знаменует собой решительный отказ от всех тех условностей в изображении характеров, поведения и передачи речи персонажей, которые так отягощали, например, занимательный сюжет «Повести о Савве Грудцыне». Здесь герои говорят не высокопарными книжными фразами и не изящными, но безликими репликами сказочных героев, а языком, свойственным людям определенного социального положения и определенных характеров. Приведем небольшой фрагмент из этой повести. Фрол приезжает со своей женой Аннушкой в дом тестя. После гневных попреков дочери и зятю Нардин-Нащокин садится с ними обедать, наказывая слугам отвечать всем посетителям: «Временя такого нет, чтобы видеть столника нашего, для того зь зятем своим, с вором и плутом Фролкою, кушает». Уже в этой фразе расставлены необходимые психологические акценты.
После обеда между стольником и Фролом происходит такой разговорС«Ну, плут, чем станешь жить?» — «Изволишь ты ведать обо мне, — более нечим, что ходить за приказным делам». — «Перестань, плут, ходить за ябедою! Имения имеется, вотчина моя, в Синбирском уезде, которая по переписи состоит в300-х дворех. Справь, плут, за собою и живи постоянно». И Фрол Скобеев отдал поклон и з женою своею Аннушкою и пренося пред ним благодарение. «Ну, плут, не кланейся; поди сам справляй за себя», — нетерпеливо заканчивает беседу стольник.
Живость и естественность диалога и всей сцены несомненны. Но в повести есть и еще одна примечательная для литературного развития XVII в. деталь: она совершенно лишена дидактизма. Читатель сам должен решить, с кем останутся его симпатии: с плутом ли Фролом или с уязвленным в своей гордости, обманутым собственной дочерью стольником.
«Повесть о Фроле Скобееве», написанная, видимо, в самом начале XVIII в., явилась своеобразным итогом развития демократической новеллы.
Силлабическая поэзия XVII в. Симеон Полоцкий. XVII век стал первым веком русской книжной поэзии. Обращение к новой области словесного искусства было чрезвычайно интенсивным, интенсивным настолько, что к концу столетия обилие поэтов и обилие стихотворной продукции приводит даже к некоторой девальвации стихотворства. Создалось представление, что в «мерные строки» можно облечь любую тему, любой предмет... В сознании русских стихотворцев второй половины XVII в. не было противоположения поэзии и стихотворства»[4]. В начале следующего века Феофан Прокопович специально подчеркнет, чтофункция поэзии «искусством изображать человеческие действия и художественно (курсив наш. — О. Т.)изъяснять их для назидания в жизни»[5].