- Иногда за то, чтобы провести с удовольствием вечер, платят и дороже, - заметил Александр.
- Провести вечер с удовольствием! Да знаете что: пойдемте в баню, славно проведем! Я всякий раз, как соскучусь, иду туда - и любо; пойдешь часов в шесть, а выйдешь в двенадцать, и погреешься, и тело почешешь, а иногда и знакомство приятное сведешь: придет духовное лицо, либо купец, либо офицер; заведут речь о торговле, что ли, или о преставлении света... и не вышел бы! а всего по шести гривен с человека! Не знают, где вечер провести!
Но Александр поехал. Он со вздохом вытащил давно ненадеванный, прошлогодний фрак, натянул белые перчатки.
- Перчатки пять рублев, итого двадцать? - считал Костяков, присутствовавший при туалете Адуева. - Двадцать рублев, так вот, в один вечер кинули! Послушать: эко диво!
Александр отвык одеваться порядочно. Утром он ходил на службу в покойном вицмундире, вечером в старом сюртуке или в пальто. Ему было неловко во фраке. Там теснило, тут чего-то недоставало; шее было слишком жарко в атласном платке.
Тетка встретила его приветливо, с чувством благодарности за то, что он решился для нее покинуть свое затворничество, но ни слова о его образе жизни и занятиях.
Отыскав в зале место для Лизаветы Александровны, Адуев прислонился к колонне, под сенью какого-то плечистого меломана, и начал скучать. Он тихонько зевнул в руку, но не успел закрыть рта, как раздались оглушительные рукоплескания, приветствовавшие артиста. Александр и не взглянул на него.
Заиграли интродукцию. Через несколько минут оркестр стал стихать. К последним его звукам прицепились чуть слышно другие, сначала резвые, игривые, как будто напоминавшие игры детства: слышались точно детские голоса, шумные, веселые; потом звуки стали плавнее и мужественнее; они, казалось, выражали юношескую беспечность, отвагу, избыток жизни и сил. Потом полились медленнее, тише, как будто передавали нежное излияние любви, задушевный разговор, и, ослабевая, мало-помалу, слились в страстный шопот и незаметно смолкли...
Никто не смел пошевелиться. Масса людей замерла в безмолвии. Наконец вырвалось у всех единодушное ах! и шопотом пронеслось по зале. Толпа было зашевелилась, но вдруг звуки снова проснулись, полились crescendo [Усиливаясь - итал.], потоком, потом раздробились на тысячу каскадов и запрыгали, тесня и подавляя друг друга. Они гремели, будто упреками ревности, кипели бешенством страсти; ухо не успевало ловить их - и вдруг прервались, как точно у инструмента не стало более ни сил, ни голоса. Из-под смычка стал вырываться то глухой, отрывистый стон, то слышались плачущие, умоляющие звуки, и все окончилось болезненным, продолжительным вздохом. Сердце надрывалось: звуки как будто пели об обманутой любви и безнадежной тоске. Все страдания, вся скорбь души человеческой слышались в них.
Александр трепетал. Он поднял голову и поглядел сквозь слезы через плечо соседа. Худощавый немец, согнувшись над своим инструментом, стоял перед толпой и могущественно повелевал ею. Он кончил и равнодушно отер платком руки и лоб. В зале раздался рев и страшные рукоплескания. И вдруг этот артист согнулся в свой черед перед толпой и начал униженно кланяться и благодарить.
"И он поклоняется ей, - думал Александр, глядя с робостью на эту тысячеглавую гидру, - он, стоящий так высоко перед ней!.."
Артист поднял смычок и - все мгновенно смолкло. Заколебавшаяся толпа слилась опять в одно неподвижное тело. Потекли другие звуки, величавые, торжественные; от этих звуков спина слушателя выпрямлялась, голова поднималась, нос вздергивался выше: они пробуждали в сердце гордость, рождали мечты о славе. Оркестр начал глухо вторить, как будто отдаленный гул толпы, как народная молва...
Александр побледнел и поник головой. Эти звуки, как нарочно, внятно рассказывали ему прошедшее, всю жизнь его, горькую и обманутую.
- Посмотри, какая мина у этого! - сказал кто-то, указывая на Александра, - я не понимаю, как можно так обнаружиться: я Паганини слыхал, да у меня и бровь не шевельнулась.
Александр проклинал и приглашение тетки, и артиста, а более всего судьбу, что она не дает ему забыться.
"И к чему? с какой целью? - думал он, - чего она добивается от меня? к чему напоминать мне мое бессилие, бесполезность прошедшего, которого не воротишь?"
Проводив тетку до дому, он хотел было ехать к себе, но она удержала его за руку.
- Неужели вы не зайдете? - спросила она с упреком.
- Нет.
- Отчего же?
- Теперь уже поздно; когда-нибудь в другой раз,
- И это вы мне отказываете?
- Вам более, нежели кому-нибудь.
- Почему же?
- Долго говорить. Прощайте,
- Полчаса, Александр, слышите? не более. Если откажете, значит вы никогда ни на волос не имели ко мне дружбы.
Она просила с таким чувством, так убедительно, что у Александра не стало духу отказаться, и он пошел за ней, склонив голову. Петр Иваныч был у себя в кабинете.
- Неужели я заслужила от вас одно пренебрежение, Александр? - спросила Лизавета Александровна, усадив его у камина.
- Вы ошибаетесь: это не пренебрежение, - отвечал он.
- Что же это значит? как это назвать: сколько раз я писала к вам, звала к себе, вы не шля, наконец перестали отвечать на записки.
- Это не пренебрежение...
- Что же?
- Так! - сказал Александр и вздохнул. - Прощайте, ma tante.
- Постойте! что я вам сделала? что с вами, Александр? Отчего вы такие? отчего -равнодушны ко всему, никуда не ходите, живете в обществе не по вас?
- Да так, ma tante; этот образ жизни мне нравится; так покойно жить, хорошо; это по мне...
- По вас? вы находите пищу для ума и сердца в такой жизни, с такими людьми? Александр кивнул головой.
- Вы притворяетесь, Александр; вы чем-нибудь сильно огорчены, и молчите. Прежде, бывало, вы находили, кому поверить ваше горе; вы знали, что всегда найдете утешение или по крайней мере сочувствие; а теперь разве у вас никого уж нет?
- Никого!..
- Вы никому не верите?
- Никому.
- Разве вы не вспоминаете иногда о вашей матушке... о ее любви к вам... ласках?.. Неужели вам не приходило в голову, что, может быть, кто-нибудь и здесь любит вас, если не так, как она, то по крайней мере как сестра или, еще больше, как друг?
- Прощайте, ma tante! - сказал он.
- Прощайте, Александр: я вас не удерживаю более, - отвечала тетка. У ней навернулись слезы.
Александр взял было шляпу, но потом положил и поглядел на Лизавету Александровну.
- Нет, не могу бежать от вас: недостает сил! - сказал он, - что вы Делаете со мной?
- Будьте опять прежним Александром, хоть на одну минуту. Расскажите, поверьте мне все...
- Да, я не могу молчать перед вами: вам выскажу все, что у меня на душе, - сказал он.
Вы спрашиваете, отчего я прячусь от людей, отчего я ко всему равнодушен, отчего не вижусь даже с вами?., отчего? Знайте же, что жизнь давно опротивела мне, и я избрал себе такой быт, где она меньше заметна. Я ничего не хочу, не ищу, кроме покоя, сна души. Я изведал всю пустоту и всю ничтожность жизни - и глубоко презираю ее. Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей*. Деятельность, хлопоты, заботы, развлечение - все надоело мне. Я ничего не хочу добиваться и искать; у меня нет цели, потому что к чему повлечешься, достигнешь - и увидишь, что все призрак. Радости для меня миновались; я к ним охладел. В образованном мире, с людьми, я сильнее чувствую невыгоды жизни, а у себя, один, вдалеке от толпы, я одеревенел: случись что хочет в этом сне - я не замечаю ни людей, ни себя. Я ничего не делаю и не вижу ни чужих, ни своих поступков - и покоен... мне все равно: счастья не может быть, а несчастье не проймет меня...
{Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей - из
"Евгения Онегина" А. С. Пушкина (гл. 1, строфа XLVI).}
- Это ужасно! Александр, - сказала тетка, - в эти лета такое охлаждение ко всему...
- Чему вы удивляетесь, ma tante? Отделитесь на минуту от тесного горизонта, в котором вы заключены, посмотрите на жизнь, на мир: что это такое?.. Что вчера велико, сегодня ничтожно; чего хотел вчера, не хочешь сегодня; вчерашний друг - сегодня враг. Стоит ли хлопотать из чего-нибудь, любить, привязываться, ссориться, мириться - словом, жить? не лучше ли спать и умом, и сердцем? Я и сплю, оттого и не хожу никуда, и к вам особенно... Я уснул было совсем, а вы будите и ум, и сердце, и толкаете их опять в омут. Если хотите видеть меня веселым, здоровым, может быть живым, даже, пожалуй, по понятиям дядюшки, счастливым, - оставьте меня там, где я теперь. Дайте успокоиться этим волнениям; пусть мечты улягутся, пусть ум оцепенеет совсем, сердце окаменеет, глаза отвыкнут от слез, губы от улыбки - и тогда, через год, через два, я приду к вам совсем готовый на всякое испытание; тогда не пробудите, как ни старайтесь, а теперь...
Он сделал отчаянный жест.
- Смотрите, Александр, - живо перебила тетка, - вы в одну минуту изменились; у вас слезы на глазах; вы еще все те же; не притворяйтесь же, не удерживайте чувства, дайте ему волю...
- Зачем? я не буду лучше от этого? я буду только сильнее мучиться. Нынешний вечер уничтожил меня в собственных глазах. Я ясно понял, что не имею права никого винить в своей тоске. Я сам погубил свою жизнь. Я мечтал о славе, бог знает с чего, и пренебрег своим делом; я испортил свое скромное назначение и теперь не поправлю прошлого: поздно! Я бежал толпы, презирал ее, - а этот немец, с своей глубокой, сильной душой, с поэтической натурой, не отрекается от мира и не бежит от толпы: он гордится ее рукоплесканиями. Он понимает, что он едва заметное кольцо в бесконечной цепи человечества; он тоже все знает, что я: ему знакомы страдания. Слышали, как он рассказал в звуках всю жизнь: и радости, и горечь ее, и счастье, и скорбь души? она понятна ему. Как стал я сегодня вдруг мелок, ничтожен в собственных глазах, с своей тоской, страданиями!.. Он пробудил во мне горькое сознание, что я горд - и бессилен... Ах, зачем вы вызвали меня? Прощайте, пустите меня.