- Чем же я виновата, Александр? неужели я могла пробудить в вас горькое чувство - я?..
- Вот то-то и беда! ваше ангельское, доброе лицо, ma tante, кроткие речи, дружеское пожатие руки - все это смущает и трогает меня: мне хочется плакать, хочется опять жить, томиться... а зачем?
- Как зачем? Останьтесь всегда с нами; и если вы считаете меня хоть немного достойною вашей дружбы, стало быть, вы найдете утешение и в другой; не одна я такая... вас оценят.
- Да! вы думаете, это всегда будет утешать меня? вы думаете, я поверю этому минутному умилению? Вы, точно, женщина в благороднейшем смысле слова; вы созданы на радость, на счастье мужчины; да можно ли надеяться на это счастье? можно ли поручиться, что оно прочно, что сегодня, завтра судьба не обернет вверх дном этой счастливой жизни, - вот вопрос! Можно ли верить чему-нибудь и кому-нибудь, даже себе? Не лучше ли жить без всяких надежд и волнений, не ожидать ничего, не искать радостей и, стало быть, не оплакивать потерь?..
- От судьбы вы нигде не уйдете, Александр: и там, где вы теперь, она все будет преследовать вас...
- Да, правда; только там судьбе не над чем забавляться, больше забавляюсь я над нею: смотришь, то рыба сорвется с удочки, когда уж протянул к ней руку, то дождь пойдет, когда собрался за город, или погода хороша, да самому не хочется... ну, и смешно...
У Лизаветы Александровны недоставало более возражений.
- Вы женитесь... будете любить...- сказала она нерешительно.
- Женюсь! вот еще! Неужели вы думаете, что я вверю свое счастье женщине, если б даже и полюбил ее, чего тоже быть не может? или неужели вы думаете, что я взялся бы сделать женщину счастливой? Нет, я знаю, что мы обманем друг друга и оба обманемся. Дядюшка Петр Иваныч и опыт научили меня...
- Петр Иваныч! да, он много виноват! - сказала Лизавета Александровна со вздохом, - но вы имели право не слушать его... и были бы счастливы в супружестве...
- Да, в деревне, конечно; а теперь... Нет, ma tante, супружество не для меня. Я теперь не могу притвориться, когда разлюблю и перестану быть счастлив; не могу также не увидеть, когда жена притворится; будем оба хитрить, как хитрите... например, вы и дядюшка...
- Мы? - с изумлением и с испугом спросила Лизавета Александровна.
- Да, вы! Скажите-ка, так ли вы счастливы, как мечтали некогда?
- Не так, как мечтала... но счастлива иначе, нежели мечтала, разумнее, может быть, больше - не все ли это равно?.. - с замешательством отвечала Лизавета Александровна, - и вы тоже...
- Разумнее! Ах, ma tante, не вы бы говорили: так дядюшкой и отзывается! Знаю я это счастье по его методе: разумнее - так, но больше ли? ведь у него все счастье, несчастья нет. Бог с ним! Нет! моя жизнь исчерпана; я устал, утомился жить...
Оба замолчали. Александр поглядывал на шляпу; тетка придумывала, чем бы еще остановить его.
- А талант! - вдруг сказала она с живостью.
- Э! ma tante! охота вам смеяться надо мной! Вы забыли русскую пословицу: лежачего не бьют. У меня таланта нет, решительно нет. У меня есть чувство, была горячая голова; мечты я принял за творчество и творил. Недавно еще я нашел кое-что из старых грехов, прочел - и самому смешно стало. Дядюшка прав, что принудил меня сжечь все, что было. Ах, если б я мог воротить прошедшее! Не так я распорядился им.
- Не разочаровывайтесь до конца! - сказала она, - всякому из нас послан тяжкий крест...
- Кому это крест? - спросил Петр Иваныч, входя в комнату. - Здравствуй, Александр! тебе, что ли?
Петр Иваныч сгорбился и шел, едва передвигая ноги.
- Только не такой, как ты думаешь, - сказала Лизавета Александровна, - я говорю о тяжком кресте, который несет Александр...
- Что он там еще несет? - спросил Петр Иваныч, опускаясь с величайшею осторожностью в кресла. - Ох! какая боль! что это за наказание!
Лизавета Александровна помогла ему сесть, подложила под спину подушку, под ноги подвинула скамеечку.
- Что с вами, дядюшка? - спросил Александр.
- Видишь: тяжкий крест несу! Ох, поясница! Вот крест, так крест: дослужился-таки до него! Ох, боже мой!..
- Вольно же тебе так много сидеть: ты знаешь здешний климат, - сказала Лизавета Александровна, - доктор велел больше ходить, так нет: утро пишет, а вечером в карты играет.
- Что ж я стану, разиня рот, по улицам ходить да время терять?
- Вот и наказан.
- Этого здесь не минуешь, если хочешь заниматься делом. У кого не болит поясница? Это почти вроде знака отличия у всякого делового человека... ох! не разогнешь спины. Ну, что ты, Александр, делаешь?
- Все то же, что прежде.
- А! ну так у тебя поясница не заболит. Это удивительно, право!
- Что ж ты удивляешься: не ты ли сам отчасти виноват, что он стал такой... - сказала Лизавета Александровна.
- Я? вот это мне нравится! я приучил его ничего не делать!
- Точно, дядюшка, вам нечему удивляться, - сказал Александр, - вы много помогли обстоятельствам сделать из меня то, что я теперь; но я вас не виню. Я сам виноват, что не умел или, лучше сказать, не мог воспользоваться вашими уроками как следует, потому что не был приготовлен к ним. Вы, может быть, отчасти виноваты тем, что поняли мою натуру с первого раза и, несмотря на то, хотели переработать ее; вы, как человек опытный, должны были видеть, что это невозможно... вы возбудили во мне борьбу двух различных взглядов на жизнь и не могли примирить их: что ж вышло? Все превратилось во мне в сомнение, в какой-то хаос.
- Ох, поясница! - стонал Петр Иваныч. - Хаос! ну, вот из хаоса я и хотел сделать что-нибудь.
- Да! а что сделали? представили мне жизнь в самой безобразной наготе, и в какие лета? когда я должен был понимать ее только с светлой стороны.
- То есть я старался представить тебе жизнь, как она есть, чтоб ты не забирал себе в голову, чего нет. Я помню, каким ты молодцом приехал из деревни: надо ж было предостеречь тебя, что здесь таким быть нельзя. Я предостерег тебя, может быть, от многих ошибок и глупостей: если б не я, ты бы их еще не столько наделал!
- Может быть. Но вы только выпустили одно из виду, дядюшка: счастье. Вы забыли, что человек счастлив заблуждениями, мечтами и надеждами; действительность не счастливит...
- Какую ты дичь несешь! Это мнение привез ты прямо с азиатской границы: в Европе давно перестали верить этому. Мечты, игрушки, обман - все это годится для женщин и детей, а мужчине надо знать дело, как оно есть. По-твоему, это хуже, нежели обманываться?
- Да, дядюшка, что ни говорите, а счастье соткано из иллюзий, надежд, доверчивости к людям, уверенности в самом себе, потом из любви, дружбы... А вы твердили мне, что любовь - вздор, пустое чувство, что легко, и далее лучше, прожить без него; что любить страстно - не великое достоинство, что этим не перещеголяешь животное...
- Да ты вспомни, как ты хотел любить: сочинял плохие стихи, говорил диким языком, так что до смерти надоел этой, твоей... Груне, что ли! Этим ли привязывают женщину?
- Чем же? - сухо спросила Лизавета Александровна мужа.
- Ох, как колет поясницу! - простонал Петр Иваныч.
- Потом вы твердили, - продолжал Александр, - что привязанности глубокой, симпатической нет, а есть одна привычка...
Лизавета Александровна молча и глубоко посмотрела на мужа.
- То есть я, вот видишь ли, я говорил тебе для того... чтоб... ты... того... ой, ой, поясница!
- И вы говорили это, - продолжал Александр, - двадцатилетнему мальчику, для которого любовь - все, которого деятельность, цель - все вертится около этого чувства: им он может спастись или погибнуть.
- Точно двести лет назад родился! - бормотал Петр Иваныч, - жить бы тебе при царе Горохе.
- Вы растолковали мне, - говорил Александр, - теорию любви, обманов, измен, охлаждений... зачем? я знал все это прежде, нежели начал любить; а любя, я уж анализировал любовь, как ученик анатомирует тело под руководством профессора и, вместо красоты форм, видит только мускулы, нервы...
- Однако, я помню, это не помешало тебе сходить с ума по этой... как ее?.. Дашеньке, что ли?
- Да; но вы не дали мне обмануться: я бы видел в измене Наденьки несчастную случайность и ожидал бы до тех пор, когда уж не нужно было бы любви, а вы сейчас подоспели с теорией и показали мне, что это общий порядок, - и я, в двадцать пять лет, потерял доверенность к счастью и к жизни и состарелся душой. Дружбу вы отвергали, называли и ее привычкой; называли себя, и то, вероятно, шутя, лучшим моим другом, потому разве, что успели доказать, что дружбы нет.
Петр Иваныч слушал и поглаживал одной рукой спину. Он возражал небрежно, как человек, который, казалось, одним словом мог уничтожить все взводимые на него обвинения.
- И дружбу хорошо ты понимал, - сказал он, - тебе хотелось от друга такой же комедии, какую разыграли, говорят, в древности вон эти два дурака... как их? что один еще остался в залоге, пока друг его съездил повидаться... Что, если б все-то так делали, ведь просто весь мир был бы дом сумасшедших!
- Я любил людей, - продолжал Александр, - верил в их достоинства, видел в них братьев, простер было к ним горячие объятия...
- Да, очень нужно! Помню твои объятия, - перебил Петр Иваныч, - ты мне ими тогда порядочно надоел.
- А вы показали мне, чего они стоят. Вместо того, чтоб руководствовать мое сердце в привязанностях, вы научили меня не чувствовать, а разбирать, рассматривать и остерегаться людей; я рассмотрел их - и разлюбил!
- Кто ж тебя знал! Видишь, ведь ты какой прыткий: я думал, что ты от этого будешь только снисходительнее к ним. Я вот знаю их, да не возненавидел...
- Что ж, ты любишь людей? - спросила Лизавета Александровна.
- Привык... к ним.
- Привык! - повторила она монотонно.
- И он бы привык, - сказал Петр Иваныч, - да он уж прежде был сильно испорчен в деревне теткой да желтыми цветами, оттого так туго и развивается.
- Потом я верил в самого себя, - начал опять Александр, - вы показали мне, что я хуже других, - я возненавидел и себя.
- Если б ты рассматривал дело похладнокровнее, так увидел бы, что ты не хуже других и не лучше, чего я и хотел от тебя: тогда не возненавидел бы ни других, ни себя, а только равнодушнее сносил бы людские глупости и был бы повнимательнее к своим. Я вот знаю цену себе, вижу, что нехорош, а признаюсь, очень люблю себя.