А Праша слушала Зинаиду Павловну и смотрела на нее, а сама удивлялась, отчего у нее до сих пор все такая же пышная и белая шея, и Праша сказала:
- А что, у тебя теперь твои ячмени уже не бывают? - Бывают! - отвечала Зинаида Павловна. - А ты стала совсем пожилая!
- Еще бы! Сын уже на лекаря вышел. Твои дети тебе кланяются.
- Ох, не говори мне про детей!
- Отчего?.. Все хорошо.
- Все равно... Какая я мать?
- Ничего. Бог даст, будет иначе.
- Нет, уж поздно!
Праша очень хотела продолжать разговор, но им не о чем было более говорить, и никакого применения для тех нежных чувств, с которыми ехала Праша, не оказывалось. Зинаида Павловна потчевала Прашу тем и другим и водила ее по дому, показывала, где спит слепой и где кривоустый. Дом был не маленький, и у всех свои помещения. У слепого было немножко грязновато, но он ведь ничего не видит, а у кривоустого все было совсем как у хорошего купца: и образник и конторка. Спальня Зинаиды Павловны была вся застлана тюменьским ковром, в ней стоял пребольшой образник, в котором серединное место занимала ее курская заступница. Перед этою образницей горели три лампады, а напротив в углу за пологом взбита большущая перина, уложенная на такой высокой двуспальной кровати, что для входа на нее приставлена была у ног скамейка. Кровать была крепкая, но аляповато выкрашенная темно-зеленою масляною краской с розами на столбиках.
Зинаида Павловна стала показывать гостье свое мастерство, которого она прежде не знала.
Праша увидала глубокие тростниковые корзины, полные разноцветных лоскутьев плису, Манчестеру и иных материй. Из всего этого Зинаида Павловна с девочкой шили шапочки, которые старцы продавали. Зинаида Павловна стала перечислять, как это выгодно. "Мне, - говорила она, - лоскутки носят жидовки, а они берут от шитвиц, а где те достают, я уж того дела не знаю".
- Крадут, - сказала Праша.
- Не знаю, но только я у них на полтину куплю, а нашью шапочек на пятьдесят рублей...
Разговаривая таким, образом, Зинаида Павловна водила Прашу по дому, показывая ей то за одною, то за другою дверью боковуши, чуланцы и кладовушечки, а сама участливо ее расспрашивала:
- Ну, а как же ты сама, моя милая Пашенция, в рассуждении того прочего?.. Или еще в самом деле до сих пор все вдовеешь по-настоящему?
- Ну, а то как же еще!.. Разумеется, вдовею.
- Ах, мой друг, в "разумеется" еще иногда что-нибудь "под" - разумевается.
Праша услыхала в этих словах что-то "несвойственное" и застенчиво сказала: "Еще что выдумай побесстыжее!"
А как Зинаида Павловна в ответ на это захохотала, то Праша метнулась от нее в сторону и налегла рукою на какую-то дверь, которая легко растворилась и открыла небольшую светлую комнату с широким мягким диваном, на котором сидел по-турецки, заложив ногу на ногу, здоровеннейший мужчина с косматою головою, в длинном, черном одеянии, перетянутом широким ремнем по здоровому чреву.
Перед ним на столе стояли графины, бутылки, тарелки, табак и папиросные гильзы, а в руке у него была гитара, и когда Праша его увидала, ей показалось, что он одновременно, за раз пользовался всеми своими способностями, то есть пил, жевал, курил и играл на гитаре, а вдобавок, увидав обеих женщин, простер к ним свои радушные объятия и весело крикнул:
- Ходите обе до купы!
Праша метнулась назад и с гневом отшвырнула Зинаиду Павловну, которая как будто хотела отрезать ей отступление, - и она задрожала и спутала у себя в голове все соображения, кроме того, что тут ужасно и опасно. А Зинаида Павловна, как всегда равнодушная к тому, что к массе ее грехов, обнаружился еще один грех, доброжелательно убеждала свою вдовствующую племянницу:
- Брось-ка ты свои лоханки, Прашенция, и оставайся здесь,, я тебя с душеполезным монахом познакомлю. - Но этого Праша так испугалась, что сейчас же начала прощаться, а когда Зинаида еще хотела ей что-то показывать, она ответила:
- Нет, пусти скорей, мне у тебя страшно.
- Да чего-о? - Не знаю... я испугалась, - и она ушла, так нелепо простившись, что ничего не сказала о детях и не жалела, что не говорила ни о чем дельном.
- Я почему-то вдруг поняла, - говорила она, - что чем говорить о том, о чем нельзя говорить, лучше молчать.
Она осталась только еще на один день, чтобы посмотреть, "как Владимира памятнику церемонию делают", и, увидав, как в престрашный жар несколько солдат в мундирах упали замертво на мостовую, совсем расстроилась и уехала на север. По дороге в вагонах успокоилась и стала размышлять, что ей еще нельзя быть в толпе, что она человек тихий и ей нужна тишина. Дети ее на ногах, и у всех у них есть свой ум и рукомесло, ей уже можно теперь пожить для себя.
- А как для себя хорошо пожить! Я этого, вообразите, во всю жизнь никогда не думала, а тут вдруг как будто кто-то точно стоит в потемочках в уголке вагона и мне напоминает, что хотя я прожила в большом счастье, но я ведь мужа с женой разлучила, что об этом забывать худо, а лучше думать об этом!
И это ей сделало пользу.
ХХ
Один великий человек сравнивает нашу жизнь на земле с положением пассажиров, едущих на корабле, который совершает далекое плавание. Кормчий пускает их погулять по острову, к которому пристало судно, но дает всем наставление не отходить далеко и спешить назад на корабль по первому звуку призывной трубы. Кто ходит недалеко и помнит о своем кормчем, тот не прозевает его сигнала, и поспеет в свое время, и поплывет далее, а кто заберется далеко и там расположится, как дома, тот или совсем сигнала не услышит, или если и услышит, то не успеет прибежать на корабль, а останется на этапном острове, где ему казалось, что тут его настоящее жительство, и тогда так и придется ему оставаться на острове с дикарями, которые готовы поесть друг друга.
Праша, очевидно, ходила не дальше того, откуда она могла услыхать то, что ей надо было услышать, чтобы не жить с дикарями. Первою приметой, что до слуха Праши долетел отзывающий звук, было то, что она стала равнодушна к таким вещам, на которые ранее всегда обращала внимание. Она всегда любила быть в аккурате, и вдруг начала выходить на улицу в пальто, надетом в один рукав и ли вовсе внакидку, "по-генеральски".
Это заметили лавочники и дворники и говорили:
- Преудивительно, никогда так не ходила; всегда, бывало, идет в аккурате, а теперь одну руку в один рукав всунет, а другую забудет, и еще локоть подопрет, - совершенно старый генерал ползет.
Ей об этом шутя говорили, "о она как будто не понимала даже, о чем речь, и продолжала "ходить по-генеральски", а потом стали замечать, что она перестала возражать и спорить, и на многое старалась "смотреть мимо", и потом вдруг перестала бояться крыс, мертвых и грозы и ничего решительно не желала, кроме тихого уединения, которого ищут околевающие животные.
Она сдала свое заведение и на вырученные маленькие деньги купила себе маленькое хозяйство в Финляндии, где обмывала и обшивала выкармливаемых крестьянами подкидышей воспитательного дома.
От здешней ли тишины или от чего другого, в уме Праши стали проявляться понятия, каких прежде не было: сообразно перемене понятий она изменяла и свои отношения к тому, до чего это касалось. Так, например, она не только не хотела говорить что-либо в о вред людей того края, где стала жить, - это делают и другие, кому законность и порядок приятнее произвола и беспорядка, - но она утратила всякий вкус к похвальбе и неохотно приезжала из своей избы в Петербург. Зато она имела то, чего разумно искала: по кой.
Одной неугомонной Зинаиде Павловне суждено было делать последние испытания духовного и умственного роста Праши. Престарелая красавица была угнетаема потребностью делиться своими успехами в свете и неожиданно прислала неграмотной Праше письмо, в котором извещала ее, что из двух киевских старцев Зинаиды Павловны один, Слепой, вышел из их компании и, найдя себе в Киеве племянницу, уехал с нею жить в Воронеж, а зато другой старец, "кривоустый", так Зинаиде покорился, что "поженился на ней законным браком". Зинаида Павловна, с одной стороны, была очень рада, что теперь она опять замужняя, а с другой - она боится, как бы ей не было наказания от бога за то, что она поклялась не выходить замуж после своего первого мужа.
Праша не хотела ей отвечать на это.
- Если б я сама умела писать, я бы ей написала, что уже как мне теперь сорок лет, то мне в это время все источники жизни должны затвориться.
Соседние сироты-дети и чухны Прашу скоро узнали и полюбили, и она их тоже.
XXI
Из чухон у Праши даже завелся один приятель; это был беднейший старик Авель. Они жил как гном, в. какой-то земляной норе, и Праша его спервоначалу даже немножко пугалась. Низенький, кривоногий и косматый и притом очень старый, но черноволосый без седины; одет всегда в овечьей куртке, черною шерстью вверх, а штаны из кожи. Днем он сидел над своею ямкой и плел кошели, а сам пел. Все что-то пел, а ночью опять выползал и долго-долго бродил между большими каменьями, а потом взлезал на камень и дремал. Праша скоро узнала, что старый Авель человек не страшный, и перестала его бояться. А потом спросила его: что он поет?
Он отвечал:
- Сальми.
- А зачем сидишь наруже ночью?
- Лушаю.
- Что же ты слушаешь?
- Чего усами услыхать нельзя,
"Должно быть, он помешанный, - подумала Праша, а выходить из избушки и сидеть наруже и ей понравилось. - Сидишь в тишине и до того утихнешь, что вдруг что-то слышишь: точно как будто Апрель Иванович Пеленака читает".
- Авель! - говорит Праша, - я у вас научилась сидеть на дворе ночью.
- Хоросо... сити!
- А для чего вы, Авель, вокруг камня ходите? Авель не понял и замотал головою.
- Для чего вы на другую сторону все смотрите? Авель понял, как хотел, и отвечал:
- И ты смотри на другую сторону!
И Праше понравилось, что Авель говорит о небесном: как смотреть "на другую сторону жизни".
Ей стало приятно смотреть, как чухонский лохматый Авель старается услыхать слухом неслышное и заглянуть на сторону невидимую, и она стала выходить ночью и подолгу сидеть с Авелем здесь между камнями. Сурово, строго и свежо как в воздухе, так и на душе. И капитанская труба с судна нет-нет да и раздастся, раз от разу зычнее.