Сдерживая негодующий птичий клекот, который мечется в твоем ангинозном горле меж невырезанных гланд: уважаемый Аркадий Аркадьевич, я чрезвычайно ценю ваше изобретение, однако сейчас я сам нуждаюсь в вашем совете -- и даже в большей степени, чем вы -- в моем, у вас вопрос честолюбия, а у меня -- извините, я говорю, как в романе и оттого мне как-то неловко и смешно, -- у меня к вам вопрос целой жизни. Подождите, подождите, я опять начинаю опасаться вашего присутствия, неужто вы действительно собираетесь спросить меня о чем-то важном, дайте я сяду, неужели вам что-либо нужно от немолодого полунезрячего дачника, да кто вы такой, в конце концов, чтобы задавать мне вопросы, и потом -- перестаньте кричать в мою прекрасную бочку. Больше не стану, сударь, я готов объяснить все, я живу по-соседству, на даче моих родителей, а здесь вокруг так красиво, что один раз со мной случилась неприятность, но об этом после, главное в том, что я ненавижу одну женщину, еврейку, Шейну Тинберген, она -- ведьма, она работает завучем у нас в школе, поет про кота, ну вы, наверное, учили в детстве эту песенку: тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота, за Кота Котовича, -- а, кстати, помните, как звали кота, сударь? Минутку, юноша, -- Акатов трет голубые пульсирующие виски, напрягая память, -- кота звали Трифон Петрович. Верно, впрочем, я опять не о том, к черту Трифона Петровича, он обыкновенный экскаваторщик, лучше побеседуем о самой Шейне. Представляете, когда она, эта хромая старуха, приплясывая, движется по огромному пустому коридору (лампы горят через одну, вторая смена убежала домой, и только меня оставили после уроков делать уроки на завтра), а я стою в конце его или иду ей навстречу, держа наготове почтительный наклон головы, мне становится так жутко, как не бывает даже во сне после уколов. Нет, она никогда не делала мне ничего дурного, и я говорил (говорю, буду говорить) с ней лишь о патефоне; и хотя он у меня сто лет не работает и не должен бы играть ни за какие деньги, когда Шейна уносит его в свою комнату и запирается, то он играет как новый. Точнее, он не играет, а рассказывает: старуха крутит на нем пластинку с голосом своего покойного мужа, который повесился, потому что она изменяла ему с Сорокиным в гараже, или нет, повесился Сорокин, а ее муж, Яков, он отравился. Понимаю, -- отзывается Акатов, -- но какого рода текст записан там, на пластинке? А-а, вот-вот, это-то и есть самое главное, там, на пластинке покойный Яков читает С к и р л ы. Помилуйте, юноша, впервые слышу. Кошмарная штука, сударь, я даже не решаюсь, но вкратце так: понимаете, С к и р л ы -- это название сказки, страшная детская сказка про медведя, я не сумею в точности, в общем, в лесу живет медведь, казалось бы ничего особенного, казалось бы! но беда состоит в том, что медведь тот -- инвалид, калека, у него нету одной ноги, причем непонятно, как так все получилось, только известно, что ноги нету, по-моему, задней ноги, и вместо нее у медведя деревянный протез. Он, медведь, выточил его из ствола липы -- топором, и когда медведь идет по лесу, далеко слышен скрип протеза, он скрипит так, как называется сказка: с к и р л ы, с к и р л ы. Яков хорошо подражает этому звуку, у него был скрипучий голос, он служил провизором. В сказке участвует еще и девочка, по-видимому меловая, она боится медведя и не отлучается из дома, но однажды -- черт его знает, как так получилось -- медведь все же подстерегает ее и уносит в специальном -- лубяном, что ли, -- коробе к себе в берлогу и что-то там с ней делает, неизвестно что именно, в сказке не объясняется, на том все и кончается, ужасно, сударь, не знаешь, что и думать. Когда я вспоминаю С к и р л ы -- хотя я стараюсь не вспоминать, лучше не вспоминать -- мне мерещится, будто девочка та -- не девочка, а одна моя знакомая женщина, с которой у меня близкие отношения, вы понимаете, конечно, мы с вами -- не дети, и мне мерещится, что медведь -- тоже не медведь, а какой-то неизвестный мне человек, мужчина, и я прямо вижу, как он что-то делает там, в номере гостиницы, с моей знакомой, и проклятое с к и р л ы слышится многократно, и меня тошнит от ненависти к этому звуку, и я полагаю, что убил бы того человека, если бы знал, кто он. Мне тяжело думать про сказку С к и р л ы, сударь, но, поскольку я редко делаю домашнее задание, меня часто оставляют после уроков делать уроки на завтра и на вчера, и оставшись один в классе, я обычно выхожу пройтись в коридор, а выйдя, встречаюсь там с Тинберген, а когда я вижу ее, грядущую искалеченной, но вместе и какой-то почти веселой, танцующей походкой, и слышу тоскливый -- как крик одинокого козодоя -- скрип ее протеза, то -- увольте, сударь, -- не могу не думать о сказке С к и р л ы, потому что звук именно тот самый, как в гостинице, и она сама, седобородая ведьма с заспанным лицом старухи, которая уже умерла, но которую насильно разбудили и заставили жить, она, в сумеречном свете безлюдного коридора, где бликующий паркетный пол, она сама и есть С к и р л ы, воплотившая в себе все самое печальное из этой истории с девочкой, хотя я до сего дня не разберусь, в чем тут дело, и отчего все это так, а не по-другому.