Позвольте мне вновь повторить Вам те признания, которые так насмешили глупую девчонку, хоть я и боюсь, что и у Вас они не вызовут ничего, кроме смеха. Вообразите смесь мечтаний, симпатий, почтения с тысячью ребячеств, которые я, однако, воспринимаю более чем всерьез, и Вы сможете понять, хотя бы отчасти, как я отношусь к Вам; определить это – очень искреннее – чувство другими словами я не способен.
Забыть Вас невозможно. Говорят, что некоторые поэты прожили всю жизнь, не сводя глаз с дорого сердцу образа. Я не сомневаюсь (впрочем, мое мнение не бескорыстно), что верность – один из признаков гения.
Вы же – не просто образ, дорогой сердцу, идеальный; Вы – мое суеверие.
Стоит мне сделать какую-нибудь большую глупость, я говорю себе: «Боже мой, если бы она знала!» Стоит мне сделать что-нибудь достойное, я говорю себе: «Это приближает меня к ней – духовно»
А в тот последний раз, когда мне выпало счастье увидеть Вас! – против моей воли, потому что, хотя Вы об этом не знаете, я изо всех сил стараюсь Вас избегать я говорил себе: неужели этот экипаж ждет ее; мне, пожалуй, лучше пойти в другую сторону. И тут я слышу: «Добрый вечер, сударь!»- звук любимого голоса, который чарует и надрывает мне душу. Я ушел и всю дорогу твердил себе: «Добрый вечер, сударь!», пытаясь подражать Вашему голосу.
Мне не достает женщины. И вот несколько дней назад мною овладела странная мысль: а вдруг Вы, с Вашими связями и знакомствами, смогли бы – пусть не на прямую, а через посредников образумить этих тупых скотов.
Оставим все эти пошлости.
Помните, что кто-то живет мыслями о Вас, что в мыслях этих нет ничего пошлого и что этот кто-то немного сердит на Вас за Ваше насмешливое веселье.
Вы постоянное мое Общество, и Вы же моя Тайна. Именно благодаря этой давней близости я дерзаю говорить с Вами в столь непринужденном тоне.
Прощайте, сударыня, благоговейно целую Ваши руки.(4)
Однако интимные отношения продлились всего 12 дней: уже 31 августа Бодлер пишет Аполлонии письмо, из которого та делает жестокий, но единственно возможный вывод: «вы меня не любите». Вряд ли тут была чья-либо персональная вина, во всяком случае, госпожа Сабатье была искренне удивлена и огорчена столь неожиданным разрывом с человеком, которого позже она назвала «единственным грехом» в своей жизни. Просто Бодлеру, давно уже травмированному чувственностью Жанны и грезившему об ангелоподобной «идеальной подруге», следовало помнить совет своего друга Флобера: «Не прикасайтесь к идолам, их позолота остается у вас на пальцах».
С середины сентября интимная переписка между бывшими любовниками прекращается. Отныне Бодлер будет появляться в салоне Президентши только на правах одного из обычных гостей.
Бодлер искал покровительницу, заступницу, а нашел любовницу. К хлопотам, связанным с процессом, прибавилась необходимость избавиться от женщины, которой он сам же домогался прежде упорно и даже страстно.
«Цветы зла» принесли Бодлеру известность, не лишенную оттенка скандальности, но отнють не прочное литературное признание.
«Стареющий денди».
Стареющий денди, ведущий странный, а иногда и предосудительный образ жизни, не лишенный, впрочем, дарования и вдруг ставший «мучеником от эстетики», так, пожалуй, можно резюмировать образ Бодлера, сложившийся у публики к началу 60-х годов. И в этом не было ничего удивительного: «истерик», как он сам себя называл, записной пессимист, погруженный в беспросветность собственных мрачных фантазий, Бодлер – и в жизни, и в творчестве – мало походил на поэтов-романтиков старшего поколения, будь то Ламартин или Виньи, Гюго или Готье. Правда, литературная молодежь не питала предубеждений против Бодлера и готова была признать его своим «мэтром»: в 1864 году 20-летний Поль Верлен опубликовал восторженный дифирамб в его адрес, однако Бодлер оттолкнул, протянутую ему руку: «Эти молодые люди вызывают у меня смертельный ужас… Ничего я не люблю так, как быть в одиночестве!» (5)
Последние годы жизни.
После выхода в свет «Цветов зла» Бодлеру оставалось жить 10 лет и 2 месяца, и все это время круг одиночества неуклонно сжимался: С Жанной он окончательно расстался в 1861 году, новых связей, по всей видимости, не завязывал и, живя в Париже, лихорадочно писал письма-исповеди, засыпая ими мать, поселившуюся после смерти мужа в Онфлере. За все эти годы он создал и опубликовал совсем немного: «Салон 1859 года»(1859), «Искусственный рай» (1860), книгу о гашише и опиуме, отразившую не только печальный опыт самого Бодлера, но и в не меньшей степени влияние «Исповеди англичанина-опиомана» (1822) английского поэта Томаса де Квинси, второе издание «Цветов зла» (1861), включавшее 35 новых стихотворений, и, наконец, свой второй шедевр – 50 «стихотворений в прозе», появлявшихся в периодической печати с августа 1857 по август 1867 года и вышедших отдельным томом (под названием «Парижский сплин») посмертно, в 1869 году.
Силы поэта шли на убыль. Последняя серьезная вспышка энергии относится к декабрю 1861 года, когда Бодлер, все еще переживавший судебный приговор четырехлетней давности, попытался реабилитировать себя в глазах общества и неожиданно выдвинул свою кандидатуру в Академию. Не трудно догадаться, что это была попытка с негодными средствами: с одной стороны, во времена Бодлера, как и теперь, «маргиналов» в «порядочное общество» просто не допускали, а с друзой – Бодлер явно переоценил значение своей фигуры, поскольку даже для такого доброжелателя, как Сент-Беф, он был всего лишь обитателем «оконечности романтической камчатки», не более того. К счастью, у автора «Цветов зла» хватило здравого смысла, чтобы вовремя ретироваться с поля боя, хотя и без чести, но и без явного позора: в феврале 1862 года он снял свою кандидатуру.
Тогда же, в начале 1862 года в полный голос заговорила болезнь – следствие сифилиса, полученного в молодости, злоупотребления наркотиками, а позднее и алкоголем. Бодлера мучают постоянные головокружения, жар, бессонница, физические и психические кризы. Ему кажется, что мог его размягчается и что он на пороге слабоумия.
Он уже почти не в состоянии писать и, потеряв былой лоск, одетый едва ли не в тряпье, целыми вечерами отчужденно бродит среди нарядных парижских толп или угрюмо сидит в углу летнего кафе, глядя на веселых прохожих, которые представляются ему мертвецами. Между ним и жизнью все растет и растет стена, но он не хочет с этим смириться.
Оставаться в Париже он больше не в силах, но и поддаваться болезни и неудачам не собирается. В апреле 1864 года Бодлер уезжает в Брюссель читать лекции и договариваться об издании своих сочинений. Лекции, однако, не приносят ни успеха, ни денег, а заключить контракт с издателем не удается, и это подстегивает неприязнь Бодлера к Бельгии. Он воспринимает ее как бесконечно ухудшенную копию Франции, которая сама в его глазах блещет одними только уродствами и даже начинает собирать материал для памфлета. Он пытается продолжить работу над «Стихотворениями в прозе» («Парижским сплином»), равно как и над дневником «Мое обнаженное сердце», который собирается опубликовать в виде книги, но тщетно: все это уже не более чем последние судороги умирающего.
Катастрофа наступает 4 февраля 1866 года, когда, во время посещения церкви Сен-Лу в Намюре, Бодлер теряет сознание и падает прямо на каменные ступени. На следующий день у него обнаруживают первые признаки правостороннего паралича и тяжелейшей афазии, перешедшей позднее в полную потерю речи. Лишь 1 июля его неподвижное тело удалось перевезти в Париж, где он умирал еще 14 месяцев. Бодлер скончался 31 августа 1867 года и был похоронен на кладбище Монпарнас, рядом с генералом Опиком.
Смыл жизни.
Таков был Бодлер: слабый, несчастный человек, безвольный эгоист, требовавший от других любви, но не умевший дать ее даже собственной матери и потому всю жизнь терзавший себя и окружающих. В чем источник этих терзаний? «Совсем еще ребенком, - писал Бодлер, - я питал в своем сердце два противоречивых чувства: ужас жизни и восторг жизни».(6) Бодлер, по сути дела, говорит здесь о двух началах, управляющих нашим существованием: эросе и танатосе. Эрос (любовь) побуждает нас воспринимать жизнь как дар, который нужно сполна прожить и пережить, идя навстречу миру, тогда как танатос (смерть) требует не столько проживания, сколько изживания жизни ради возврата в своего рода Эдем целостности, где нет и намека на конфликты, где в принципе отсутствуют противоречия между потребностью и ее удовлетворением, между «я» и «ты», между внешним и внутреннем и т.п. Именно «восторг жизни» заставляет Бодлера тянуться к людям, добиваться их любви и признания, проявлять энергию, между тем как «ужас жизни», напротив, толкал его вспять, в безмятежный рай материнской ласки, побуждал неделями не выходить из комнаты и всеми возможными способами доказывать свою «неотмирность». Отсюда все метания Бодлера: метания между активностью и пассивностью, между лихорадочными приступами работоспособности и провалами в опиумное забвение, между «желанием возвыситься» и «блаженством нисхождения».
Правда, обращаясь к юности Бодлера, в нем трудно угадать будущего певца «зла», «сплина» и «скуки». По воспоминаниям современников, в нем не было ничего мрачного, меланхолического или тем более «сатанического». Он сознательно избрал для себя зло, избрал его, прежде всего как заманчивый объект исследования: противопоставляя Шодерло де Лакло и маркиза де Сада прекраснодушной Жорж Санд, он писал: «Зло, знающее само себя, было менее ужасно и более близко к выздоровлению, нежели зло, ничего о себе не ведающее».(6) Рано проснувшееся в Бодлере любопытство к злу, торопливое стремление самому заразиться «грехом», испробовать «окаянный» образ жизни и, главное, исподволь созревшее убеждение в том, что сладострастие и бесстыдный плотский инстинкт как начало зла могут послужить благодатной почвой для творчества, что они суть не что иное, как «амброзия и розовый нектар» поэзии – все это отнють не было результатом какого-то реального жизненного потрясения, но, скорее, плодом бодлеровской рефлексии, его знаменитого «ясного сознания», на которое большое влияние оказали всевозможные опыты «анатомирования» зла как в просветительской, так и в романтической литературе.